|
Опыты Бессердечия
|
|
УЧИТЕЛЬ
Во дворе школы учитель прощается с учениками. Он объясняет им, что едет далеко-далеко. Куда, спрашивают ученики. Далеко-далеко. Я наблюдаю эту сцену, стоя чуть в стороне. Внезапно школьный сторож трогает меня за плечо, я оборачиваюсь. Что вы здесь делаете, говорит сторож, школа закрывается. Я хочу сказать учителю несколько слов перед тем, как он навсегда уедет отсюда. Что вы, говорит сторож, учитель уже не здесь. Я смотрю туда, где только что видел учителя, окруженного детьми; там никого нет. Он едет на поезде, говорит сторож, железная дорога пролегает через тайгу, в которой пожар. Но учитель спасется? - спрашиваю я сторожа. Это мы узнаем минут через двадцать, отвечает тот. Я смотрю на школьные стены - недавно, клянусь, они казались белыми и новыми, а теперь пожелтели, потрескались, кое-где осыпалась штукатурка. Он спасен, говорит сторож, но машинист погиб.
21.11.97
* * *
МИМО ЦИРКА
Испытывая страсть к объекту, не допускающему испытывание страсти. Потому на троллейбусе мимо цирка, а мог бы пешком, перпендикулярно первому гуманитарному, если новый, а если старый - на Самотечную. И если пространство наконец свернется, любовь моя станет безграничной воистину.
01.11.96
* * *
ВЫДРА
Сова прокричит среди ночи, и это будет условный сигнал. Вероника Матвеевна болеет, на кухне свистит чайник. Ася снимает чайник с огня, разливает кипяток по стаканам. Вероника Матвеевна пьет кипяток без заварки, запивая им три, а возможно, и четыре прямоугольные тоненькие коричневые пастилки, только что съеденные. Эти действия поддерживают существование Вероники Матвеевны. Ася пьет чай без сахара и молчит. Она хотела бы сидеть лицом к окну, чтобы увидеть огни, когда появятся огни, чтобы увидеть все, что угодно, кроме огней, когда появится все, что угодно, кроме огней. Но лицом к окну сидит Вероника Матвеевна, она считает оскорбительным усаживать так кого бы то ни было за исключением себя. Вероника Матвеевна кашляет. Ася молча указывает на часы. Ее запястье украшено знаком выдры. "Все же поздно, - говорит наконец Вероника Матвеевна, - пора бы им и возвратиться". "Мосты разведены. Дойдут ли?" - осмеливается открыть рот Ася. "Дойдут". Вероника Матвеевна сурово смотрит на Асю. Губы Вероники Матвеевны не дрожат. Ее запястье украшено знаком выдры.
1998
* * *
ТРИ КИТА
С детства, в первом классе, на второй день учебы, на третьем уроке, нас собрали в коридоре, потому что, сказала Ольга Михайловна, нет свободного помещения, сказала она и села к пианино, которое стояло в углу; я любил музыку, хотя и не знал, что это такое. Ольга Михайловна сказала: есть три кита, на них держится вся музыка, может, кто-то и представил себе этих китов, на чьих спинах музыка, а они далеко, глубоко, я нет, я привык к абстрактным понятиям, а Коля, может, и представил, говорит: во какие киты, и демонстрирует, но Ольга Михайловна на нас шикнула. Это, говорит, песня, танец и марш, вот такие вот киты, запомните, и тут мы все, конечно, запомнили. Потом она как заиграет, а потом говорит - вот первый кит, я думаю: какие остальные два, а тут и второй выплыл, Коля даже удивился, но тут вошел директор. Потом нам как-то объяснили, что он не директор, а хуже, и его дела стали явными, но тогда мы не знали, мы не знали даже третьего кита, а Патрикеев сказал: вот третий кит. Директор рассердился, сказал Патрикееву, чтобы с родителями, только начал учиться, а уже, отозвал Ольгу Михайловну и говорит, а я близко сидел, пусть они ведут себя иначе, и она с ним согласилась, покраснела, но тут прозвенел звонок. А на следующей неделе Ольга Михайловна опять собрала нас в коридоре, помещения все еще не было, она, главное, шутит, Патрикеев, мол, не будешь больше, обещает, не буду. Тогда она продолжила второго кита, из него многое происходит, песня песней, но вот танец, я же думаю, где третий кит, и Коля, вижу, тоже думает. Теперь, дети, третий кит, Ольга Михайловна села к пианино и что-то заиграла, я чувствую, то самое, короче говоря, музыку. Это марш, говорит Ольга Михайловна, он так себе, но необходим, хотя наша родина борется за мир и марши скоро отменят. Я заплакал и Коля тоже, прекратить, кричит Ольга Михайловна, вы не в детском саду, вы в школе, и мы прекратили, а когда я пришел домой, то говорю бабушке: марш, и она понимает. Потом это часто случалось по радио, а в школе нет, включаешь иногда, и попадается, Ольга Михайловна скоро куда-то делась, а вместо нее Марина Витальевна, у той уже китов не было, Пер Гюнт, говорит, и что делать. Давай тогда сами, говорит Коля, мы попробовали, но что-то хуже, я бабушке и говорю: вот так, а она маме. И мама повела меня к какому-то дяде, который посмотрел в горло и говорит, дело плохо, слышишь, говорит мама, что дядя говорит, а там была такая обезьянка на стене, ничего не выйдет, это очень умный дядя, музыкальный доктор. И повела меня домой. Не плачь, мы тебе пластинку купим, а обезьянка была на директора похожа, старинные марши называется, там есть петровских времен, знаешь, Петр был такой царь, хороший. Лучше солдатиков, говорю я сквозь плач. Пришли мы, я суп ем, за окном птички, а птички тоже могут, да, у них есть своя музыка. Включаю радио, там бяка. Ну иди, иди, делай уроки. Буквы как марширующие солдатики. Подчиняются, но не мне. Мама ушла, бабушка заснула. Иду к себе, достаю солдатиков, стройтесь, говорю. Слушаются. Вот так, говорю, надо знать, кого слушаться, я ваш полководец, сейчас расскажу вам про трех китов, кивают головами, один кит плохой, и второй плохой, а третий хороший, он похож на оружие, наше оружие, спрашивают, а то чье же, бегом к радио, включаю, вот оно, стройсь, смирно, кричу, подчиняются, ша-агом марш! И они ушли.
15.09.1997
* * *
ЧУВСТВИТЕЛЬНЫЙ КУПЕЦ
Есть у меня знакомый купец; он торгует предметами разного назначения. Вчера он предлагал мне какую-то книгу, сегодня - необыкновенно красивую ткань, завтра он захочет продать мне ощущение или часы с кукушкой. Мы с ним очень близки и открываем друг перед другом многое, что напрочь закрыто для остальных. Он платит за откровенность полной монетой; единственное, чего ему хотелось бы еще, - это приобрести меня в свое окончательное владение. Я знаю, он плачет по ночам и пишет письма неизвестно кому, ибо не знает, во сколько оценить меня со всеми приложениями. Он составил график и каждый день уточняет свои материальные возможности. Иногда я прихожу к нему, и он, глядя преданными глазами, достает из шкафа какую-нибудь безделушку, чтобы предложить мне ее за бесценок.
1996
* * *
ЖИЛЬЦЫ
Мы живем в комнате взрослого ребенка, у которого не все в порядке с мозгами. Он использует предметы не по назначению. Только мы не догадываемся об этом и доверчиво глядим на хозяина, перерезающего горло кому-то из гостей с полной уверенностью, что тому только таким образом и поможешь. Мы не парадоксалисты, а просто квартиранты. Глупо было бы нам лишний раз требовать к себе внимания, тем более - плата давно просрочена, и одна беззаботность хозяина спасает нас от житейских неприятностей.
19.05.96
* * *
ОКНА
Пешком возвращаясь из гостей, избрал дорогу, по которой редко ходил до того. Был немного пьян, что отразилось на выборе темы для размышления: думал о высшем. Метафизика и алкоголь связаны непосредственно: загадочная славянская душа - результат многовековой эволюции. А наркотики? О, наркотики - это отдельный разговор, наркотики продуцируют оккультизм. Собственно говоря, никто не даст гарантии, что это именно так, точнее, никто не укажет пальцем: тут, мол, причина, а тут - следствие. Споткнулся, но устоял на ногах. Час поздний, народу вокруг не видно, темно, в домах редкие окна светятся. Место малоизвестное, никого в округе не знал. Впрочем, этот вот магазин вспомнил, здесь были куплены шпроты год или два назад. Фонарь мигает, а другой вообще отказывается служить тому, для чего некогда появился. А третий в слезящихся глазах расплывается, превращаясь в электрическое подобие медузы. Холодно, снег зачем-то бросается прямо в лицо, словно цепной пес зимы. В одном из подвалов горит свет: заглянуть? Заглянул, не обращая внимания на решетку. Тусклая лампочка на шнуре, в полуметре от потолка, посреди неравноугольной комнаты; коробки неведомо с чем, одна на другой, в несколько рядов, стол, на столе - жестяная кружка и чайник, и более ничего, и никого нет и быть не должно. Да, подумал, именно здесь и именно так, а иначе нельзя. Слезы льются вовсю. Вытер рукавом, дальше пошел. Автобусная остановка, но ни автобуса, ни следов его, да и какие следы в половине третьего? Дом позади остановки почему-то знаком; вспомнил, точно такой же - в совершенно другом районе. И люди здесь должны не такие жить, иными правилами руководствоваться, иначе на жизнь зарабатывать. Окна все темны, лишь в одном свет, но занавешено. Однако встал, вглядываясь в оранжевую ткань. Кто-то сидит, на кухне, должно быть; изредка, касанием локтя, штора приводится в еле заметное движение. Потом свет гаснет и через мгновение зажигается в соседней комнате. Заметил часть головы, вернее лишь волосы, светлые, неведомо - женские или мужские, рука потянулась к полке, что-то взяла, пропала. Всматриваясь, продрог; стало совсем невмоготу - пошел прочь или же, честность необходима, побежал, стуча зубами, и бежал до тех пор, пока не увидел себя отраженным в какой-то опустошенной витрине. Скоро домой, здесь уже недалеко. Через дорогу - машин, разумеется, нет, только светофор, как часы, работает. Маленький парк, в котором лет в семь или восемь превращался в нашего или фашиста, чтобы победить или оказаться поверженным. Отделение милиции: горит свет, но смотреть и неинтересно, и небезопасно. Еще дорога, поменьше. Надо идти, как шел, и есть надежда быть минут через пятнадцать дома. Фабрика, производящая неведомо что, и в ней есть окна, и они горят. Там работают круглые сутки, сооружают таинственное оправдание. В окна не заглянуть, они на высоте четвертого этажа. Да и зачем, и так все известно. Возвращаясь домой, протрезвел. Из окна собственной квартиры видны голые ветви деревьев, крыша депо, снег на крыше; если же посмотреть снаружи - вряд ли что-нибудь интересное можно заметить. Но никогда не было больно так и так весело. Заснул, не раздевшись.
1998
* * *
ЧАЕПИТИЕ
Решение моего дела все откладывалось и откладывалось, и я собрался наконец лично отправиться в суд. В то утро мне долго пришлось искать здание суда по указанному в справочнике адресу; уже почти отчаявшись, я все-таки вышел к четырехэтажному дому, недавно, судя по всему, выкрашенному в бледно-желтый цвет. Я вошел в единственный подъезд и приготовился к пристрастному разговору с охраной; но вход никем не охранялся, даже вахты не было. Поднявшись по старой лестнице - предпоследняя ступенька чуть шаталась, - я оказался в полутемном коридоре, который вел, очевидно, в зал суда: дверь была приоткрыта, из щели смущенно падал луч искусственного света. Направившись в зал, я надеялся застать кого-нибудь из служителей, но и это помещение оказалось пустым, однако откуда-то раздавались приглушенные голоса. Прямо перед собой я обнаружил железную дверь, она была безнадежно заперта. Оглядевшись, я заметил еще одну дверь, в глубине зала, за судейскими креслами. Дверь была недавно покрашена олифой, замочную скважину на ней обнаружить не удалось, а ручка находилась несколько выше обычного месторасположения дверных ручек. Я постучал, но никто не ответил на мой стук, разговор за дверью продолжался как ни в чем не бывало. Тогда я открыл дверь без спроса и вошел в маленькую комнату с голыми стенами и плотно занавешенным окном. В центре комнаты стоял стол, окруженный пятью-шестью стульями. За столом сидели двое мужчин лет пятидесяти, похожие на сторожей, и пили чай. В углу, погрузившись в старое облезшее кресло, обитое выцветшей синей тканью, сидел третий человек; он читал газету - "Московский комсомолец", кажется, - и поэтому лицо его было от меня скрыто. Сидевшие за столом ленивыми жестами пригласили меня присоединиться к их чаепитию; один из них налил в эмалированную кружку кипяток из электрического самовара и передал мне, показав рукой на чайные пакетики и сахар, призывая к самостоятельным действиям. Я подчинился; мне показалось, что эти люди кого-то ожидают - быть может, судей. Они, похоже, сидели уже довольно долго и разговаривали как-то нехотя, не придавая значения собственным словам. Человек с газетой не принимал в разговоре участия, более того - он вообще не реагировал на происходящее в комнате. Один из собеседников - тот, что предложил мне чаю, - говорил меньше другого, в основном односложно отвечал на его реплики. Речь у них шла, насколько я понял, о каком-то их общем знакомом, который повел себя не так, как от него ожидали; впрочем, так ничего определенного и не сказав на эту тему, они заговорили о политике. Разговор начинал приобретать уже совершенно отстраненный и не имеющий для обоих собеседников никакого интереса характер, паузы повисали чаще и чаще. Прошло, наверное, часа полтора или даже больше; я уже начинал не на шутку беспокоиться. Собеседники, допив очередную порцию чая, встали и молча, друг за другом, вышли из комнаты. Человек с газетой был все так же невозмутим; можно было бы подумать, что он умер, если бы изредка он не переворачивал газетные страницы. "Простите, - решился я обратиться к нему, потому что не мог больше ждать, - не знаете ли вы, как и кому я могу подать свою жалобу?" Он опустил газету на колени, улыбнулся. Муха, неуместно прожужжав, села на стол около моей кружки. "Жалоба не нужна: твое дело только что решено", - промолвил человек и вновь погрузился в чтение.
1997
* * *
ВЫБОРГ И. Ш.
Его звали Юлий, и он стоял на Московском вокзале, спиной к путям. В правой руке он держал черный чемоданчик с портативной пишущей машинкой, на левом его плече висела темно-бордовая сумка, набитая чем-то до отказа. Он вышел на площадь Восстания. Его лицо выражало чрезвычайную серьезность. Он был похож на еврея, но не был евреем. Все принимали его за еврея, и он не брался никому разъяснять возникающие в связи с этим недоразумения.
Юлий сел в какой-то трамвай, не важно, в какой, по крайней мере в какой-то, вывезший его на Литейный проспект. Там Юлий вылез, осмотрелся, понял свою ошибку. Спросив у старушки, памятуя давние мамины рекомендации, дорогу, он тяжело вздохнул. Это ему понравилось, и он тяжело вздохнул еще раз. Побрел по проспекту, дошел до набережной Робеспьера, остановился, посмотрел на Неву. Перешел по мосту туда, куда велела старушка, восхитился Финляндским вокзалом, сел на автобус. И поехал, поехал.
Звали его Юлий, а фамилия не уточняется. Пишмаш позвякивал в чемодане. Следует отремонтировать, думал Юлий. За окном мелькали картины, ничему не тождественные. Платя деньги кондуктору, Юлий думал о своем. Глядя на незнакомые местности, Юлий думал о своем. Потом он вышел и пожалел об этом.
Его не встретили. Он растерянно оглядывал прохожих, надеясь на их снисхождение. Но никто не подошел к Юлию, не приласкал его, не объяснил, как пройти туда, куда он собирался пройти. И он пошел туда самостоятельно, не забывая, впрочем, сверяться как с благоразумно купленной им на вокзале картой города, так и с начерченным ему давними доброжелателями планом.
Он нашел требуемый дом, требуемый подъезд, поднялся на требуемый этаж и позвонил в требуемую квартиру. Он был доволен собой, вернее, своими способностями рыскать впотьмах по незнакомому городу, в одиночку, с тяжелой сумкой на плече и ценным механизмом в чемодане. Дверь открыла девушка. А я знаю, вы Юлий, сказала она. Я тоже знаю это, сказал Юлий. Так Юлий знакомится с Юлей; его знакомство с Аней, Ваней и Тимой происходит едва ли не аналогичным образом. Он как-то сразу оказывается на кухне и садится на стул, не ожидая приглашения, зная, что, как гость, на многое имеет право. Он также имеет право на чашку чая или чашку кофе, скорее всего на чашку чая, потому что кофе в доме нет и не бывает вовсе, или же, предположим иначе, потому что кофе ненавистен Юлию в такие дни, да и в любые дни, вообще ненавистен.
Мы ждали вас, Юлий, говорит Юля, мы не могли ничего сделать без вас. То есть многое могли сделать, добавляет Тима, но это все не то, все не то. Юлий, выслушав, достает пишмаш. Ставит на кухонный стол, как бы случайно, а по всей вероятности и впрямь случайно проливает чей-то чай, не свой, конечно же, а Ванин, например, или Анин, или Юлин.
Прошло несколько часов. Они хорошо потрудились. Они многое сделали. Аня приготовила им яичницу, они поели. Потом Юля постелила Юлию на диване, Юлий лег на диван. Он хотел спать, но не мог заснуть. Он не умеет засыпать без сказки. Он просит Аню или Юлю рассказать ему сказку. Аня или Юля пододвигает стул к дивану, садится, рассказывает, как из Выборга в Питер путешествовал зайчик. Что такое Выборг, спрашивает Юлий. Ему объясняют. Он ухмыляется. Потом он ухмыляется еще раз. Вот ведь, говорит Юлий. Я никогда не был в Выборге, я никогда не слышал про Выборг. Я никогда не мог представить, что место с таким названием существует.
Юлий засыпает. Во сне он видит свое будущее, смею уверить, в полном объеме и в мельчайших подробностях. Как он убегает от преследователей, как прячется в ночном городе, мокнет под дождем, как на собаках пытается уехать из города и сначала не смеет, а затем смеет, как он умирает в Бологом, не добравшись до Москвы. В одной руке мертвый Юлий сжимает алюминиевую чайную ложку, в другой - носовой платок. Так, созерцая мертвого себя, Юлий понимает суть интересующей его проблемы, у него чешется нос, он чихает и просыпается. Над ним безмолвно стоят Аня, Ваня, Тима, Юля. Они всем своим видом вопрошают: Юлий, не забыл ли ты чего? И Юлий, спросонья силясь вспомнить, что же он забыл, понимает, что из носа вот-вот потечет кровь. Памятуя мамины советы, он готов назвать забытое. Носовой платок.
29-30.11.1998
* * *
ВОЗВРАЩЕНИЕ ГОСУДАРЯ
Выходя утром из дому, я встречаю бомжа Женю, который уже пьян. Я не знаю, на какие средства он успел напиться. Привет, говорю я ему, надеясь, что он не услышит, но он слышит и просит денег. Я даю ему пятьдесят копеек новыми. Потом я иду в одно заведение, о котором не хочется писать, и возвращаюсь домой часам к четырем. Жарко, хочется спать. Глаза слипаются, но надо доделывать статью для этого идиота. Внезапно раздается звонок, который я сначала почему-то принимаю за телефонный, но потом понимаю что к чему и открываю дверь. За порогом - Женя. Несколько часов назад он был в грязной рубашке и рваных джинсах, которые ему отдал сосед с первого этажа, а теперь на нем - ослепительно белый костюм и галстук-бабочка. Женя трезв и гладко выбрит, от него пахнет хорошим одеколоном. Он говорит, что скрывался от преследователей, но теперь необходимость в том отпала и он может не таиться больше. Он - суринамский наследник и готов взойти на престол, как только прибудут церемониймейстер и маршал двора. Эта страна, говорит Женя, указывая на чахлую липу за моим окном, полюбилась мне за время изгнания, и я не буду предавать ее огню, как предполагал раньше. Раздается звонок, я иду открывать дверь, но понимаю, что звонит телефон. Пока успеваю добежать до телефона, на другом конце провода вешают трубку. Женя улыбается. Он достает из кармана какие-то бумажки, протягивает мне. Это подарок, говорит он, на память. В руках у меня почтовые марки неизвестного государства, на них - слоны, драконы, обезьяны и трехголовые кони. Мне пора, говорит Женя, не все еще спокойно вокруг. Уходит, я запираю за ним дверь. На мониторе незаконченная рецензия: книга Сергея Жаворонкова не лишена, конечно, некоторых достоинств, которые, однако, являются неудачами с точки зрения авторской идеологии. Например: Последняя затяжка чуть коснулась губ / И мертвый все сказал таинственным побегом. Полагаю, что ничего более катастрофического для поэтики Жаворонкова, чем эти две строчки, быть не может. Заменить слово "катастрофический".
1998
* * *
ИЗБИРАТЕЛЬНАЯ ПАМЯТЬ
Мое воображение занимает Евгения Ю. Продавец цветов, сомнительная личность, неизвестно откуда взявшаяся, периодически наблюдал очертания ее тела в окне, напротив лотка, а потом исчез. Евгения живет вместе с мужем и пишет стихи для детского журнала, потому что там платят деньги. Муж каждый день приносит домой цветы, раньше он покупал их у неприятного вида мужчины, как раз напротив дома, теперь же выбирает те, что подешевле, у метро. Евгения целыми днями сидит за столом у окна и думает непонятно о чем. Ей следовало бы сочинять бесконечные истории про утят и муравьишек, но в голову опять ничего не лезет. Иногда она встает, потягивается и вновь садится на место. От нечего делать Евгения чертит на чистой бумаге геометрические фигуры, преимущественно неправильные ромбы. В углу комнаты паутина, Евгения не замечает ее, когда же приходит муж, а он приходит довольно поздно, в комнате темно и паутина совершенно незаметна, супруги переходят в другую комнату и там ужинают, одновременно паук поедает муху. Сегодня Евгения ложится спать пораньше, у нее болит голова. С детства будучи необщительным и замкнутым существом, она предпочитает не то чтобы одиночество, но, скорее, покой, не исключающий чужого присутствия. Поэтому вскоре приходит муж и ложится рядом. Он устал за день и быстро засыпает. Проходит час, другой. Евгения принимает таблетку от головной боли, но таблетка, похоже, не помогает. Муж представляется ей нарисованным на постели. Евгения встает и идет в свою комнату, которая залита лунным светом, все предметы преображены. Она замечает паутину, прикасается к ней осторожно, чтобы не порвать, ее охватывает чувство зыбкости и неуверенности. Голова больше не болит. Евгения садится за стол, берет какую-то книгу, пытается читать, но для этого темновато. Совсем не хочется включать искусственный свет. Она просиживает всю ночь, почти не шевелясь, всматриваясь в какие-то пересечения теней на стене. Ранним утром, примерно за полчаса до пробуждения мужа, Евгения выходит на улицу. Прохладно, она жалеет, что оделась слишком легко. Напротив дома стоит лоток с гвоздиками, за ним - молодой мужчина неприятной внешности, с усами, в очках. Они смотрят друг на друга и ничего особенного не замечают. У Евгении появляется мимолетное желание купить пару гвоздик, но тут же она вспоминает, что не захватила из дома ни рубля, и проходит мимо лотка. Продавец думает о собственных проблемах, он может вот-вот лишиться точки и потерять заработок. Евгения, возвращаясь домой, мысленно удивляется собственной беспричинной прогулке, но ничего не говорит мужу. На следующий день цветочный лоток исчезает. Евгения Ю. пишет в течение недели два новых стихотворения, которые печатает детский журнал. Спустя много лет она понимает, что не может найти в своей жизни ничего, достойного памяти, кроме одной ночи и одного утра. Я не исключаю, что подобные мысли посещают еще одного человека, но не могу указать его точное местонахождение.
17-18.11.96
* * *
ПЛОД РАЗДУМИЙ
В кухне не было ни звука, лишь мышиные коготки царапали дерево.
Дилан Томас
Мышь оказалась предателем. Потому что предательство не имеет грамматических категорий. Звук открывает запретное, даже если он - шорох, и ничего больше. Табу всегда нарушается негромко, шепотом, при тусклом освещении, за шатающимся столом, в субботний день, после ужина. Ничего уже не изменишь, в особенности того, чего не было. Великий труд фальсифицировать небытие. Плод многодневных усилий гибнет по причине малейшей оплошности: полусознательного вздоха, двусмысленного взгляда, случайно пропетой мелодии, некогда услышанной от второстепенного соседа. Не тайна хранится, но осознание тайны, ее неповторимости и невоспроизводимости. Поэтому страшен малейший намек на откровение. Здесь требуется внимательнейшим образом следить за вынужденными спутниками: пауками, мухами, пылью, взвесью, что носится вокруг. Предметы подмечают все и никогда не забывают увиденного. Они не способны на забвение. Воспоминания накапливаются на их поверхности, подобно годовым кольцам, и предметы мало-помалу вырастают. Редкий датчик способен зафиксировать такого рода увеличение предметной массы, разве что человеческий глаз, да и то вместо точной информации плодятся сомнения, и жажда окончательного требует разрешения. В таких случаях способно помочь чувство времени, неподвластное механизму часов. Представить факты, выстроившиеся в четкие колонны по трое, от прошлого к будущему, ненавязчиво минуя настоящее, - словно кинокадры, нанизанные на проволоку одновременного восприятия, - вот успокоение для горячего мозга, больного действительностью.
В одной из комнат существует или по крайней мере до памятного дня существовала жизнь. На редкость однозначные сведения дают мне право делать далеко идущие выводы. Звук из-за стены - вернее, из тонкого пространства внутри стены, в перемычке между одним пустым помещением и другим, - распространялся более часа, не позволяя свободно вздохнуть, заставляя прислушиваться. Впоследствии, анализируя услышанное, я окончательно убеждался в полном поражении всех замыслов, прочно обосновавшихся в автономном сознании, и с грустью ставил диагноз: дело закрывается за избытком улик. Вещественность пересилила конфигурацию блаженства, и победа выявила собственную иллюзорность в сиюминутном мире. Пришлось уйти из того периода, странствовать неизвестно где, приобретать ментальный опыт, самоорганизовываться и тут же распадаться. Не раз скрип кровати или тупой плеск воды, выливаемой из ограниченного сосуда, пытались своим полномочным воздействием вернуть меня во внешнюю сферу, но интервал колебаний всегда был слишком малым, чтобы дать необходимый результат. Спасение, если можно это назвать так, пришло изнутри - спелась песенка, нарисовались слова. Я вернулся в изначальную точку незаметно обновленным и поубавившимся. Мне не были отныне интересны катастрофические размеры предметов. Отрезки времени, расположенные на прямой, не занимали меня более. Я сконцентрировался на колебаниях, чуждых всему объемному.
И вот тогда, в тот торжественный миг требуемого единения, - что, кроме мышиного писка, могло погубить достигнутое и достигаемое? Ничто, и воистину даже ему не удалось, ибо поставленному в начале - не быть отныне в конце.
22-23.08.1996
* * *
НОЙ
Теперь, оставаясь в своей квартире, полной канареек, кошек, черепах, хомяков, ящериц, попугаев, морских свинок и собак, я убеждаюсь, что сама мысль закрыть дверь на замок и выбросить ключ была правильной. Ибо окно всегда здесь, выход свободен, благо - первый этаж; никто не мешает бежать, особенно летом, когда все нараспашку, гуляй - не хочу. Но сидят, сохраняя целомудренность места. Не раздастся голос, не случится жест, даже намек на него. Кажется, уже скоро приплывем, и дверь распахнется сама собой: вот тогда чучела заговорят и голубь, набитый паклей, принесет что-нибудь в клюве.
27-29.11.95
* * *
ЖИЗНЬ В ВЕНЕЦИИ
Ничто так не отталкивало меня, как вода, я никак не мог понять, зачем же она нужна, особенно здесь, где ее так много, в самых неподходящих местах, стоит оглянуться - и вот она, за твоим плечом, степенно наблюдает за совершающимся, не дай Бог - выплеснется через край. В тот момент, когда мне вручали ключи, я подумал: Пастер, здесь только вода и ничего больше нет, не ищи здесь чего бы то ни было, все равно не найдешь, даже гондольеры не верят в самих себя, ждут момент раствориться в жидкости, а от нее отделяет только нетолстый слой дерева, он тоже не слишком уверен в экзистенции. И уже в номере действительно убедился в собственной правоте: белье промокло, настенные часы остановились - детали заржавели, нет смысла ходить. Зато есть зеркало и отражение в зеркале, и другое зеркало, и отражение в другом зеркале, и отражение другого зеркала в первом, и первого во втором, и отражение отражения в отражении. Принесли кофе, и он испарился. С первых минут радовало одно: климат не холодный и не жаркий, о влажности не говорю. Вне гостиницы также отражение, спутал дерево с тенью, перепугался: ах, это грабители. Что вы, сказал страж порядка, в Венеции давным-давно нет грабителей, они запутались в режиме дня, их биологический календарь перестал работать адекватно реальности. - Спасибо вам, вы меня успокоили. - Руки вверх, кошелек или жизнь. - Что? - С тех пор как грабители покинули наш город, их функции возложены на городскую полицию. - Меня нельзя грабить, я писатель. - И как вас зовут - Ашенбах? - Нет, что вы, - Пастер. - Я ничего из вас не читал. Разрешите полюбопытствовать, на каком языке изволите сочинять? - На собственном. Я в принципе непереводим. - Как жаль, тогда придется вас ограбить.
Закрыл глаза, внезапно все перепуталось, утонуло, вместо этой улицы - иная, вот какой-то мост, кажется, Сан-Сальваторе, хотя какая разница. Зачем приехал, спрашивается, гидрофоб чертов, да если б не открыточка, и не приехал бы. Адрес написан неразборчиво, почерк похож на круги по воде, а внизу кто-то машет веслом, неужто нужно спуститься. - Синьор Пастер? - Да, а что? - Я адвокат, мой клиент пожелал остаться неизвестным, вы понимаете, это входит в мои обязанности - хранить тайны, но не думайте, что я к вам не расположен, совсем напротив. Говоря короче, не откажите в любезности, такая мелочь, что, право, и упоминать не стоит, прокатиться на гондоле, совершенно бесплатно, тем более - такое удовольствие, вы же в Венеции впервые, если не ошибаюсь? - Действительно, и вообще что-то не верю в ее существование. Тем более, вы не пожалеете. Спустились. Чичероне, превращаясь в цицерона, изложил историю и географию за полчаса, где еще такое услышишь. А это, сказал провожатый, наша цель, мы прибыли, выходите, синьор, ножками, ножками.
Болела голова, вода была мокрая. Отчего у вас так много воды? Господь создал, а пути Его неисповедимы. Не думайте о том, о чем думать не нужно. Улица, дома номер один, три, пять, разумеется - семь. Проходите, синьор, не правда ли - чудо архитектуры? - О да. - Вы писатель, кажется, как это восхитительно - творить миры на бумаге, так? - В общем-то. - Ну так опишите дом, донесите до жаждущих почитателей. Приходится согласиться, чтобы не стошнило. Знаете, в Венеции меня укачивает даже на земле. - Это пройдет, поживите у нас года три-четыре. - Ну что вы, я умру. - Вам нельзя, вы наша надежда. - Кто мне отправлял письмо, вы? - Какое письмо? - Открытку. - Какую? Никогда в жизни не отправлял ни единой открытки, мое орудие - слово, я должен видеть собеседника лицом к лицу, ощущать его дыхание. - Куда мы пришли? - В дом. Первый этаж, второй, третий, на полпути к четвертому - зеркало, о, только не это. А нет ли туда другой дороги? - Куда? - Туда. - Нету, не обращайте внимания, синьор Пастер, расслабьтесь, смотрите, какая люстра, семнадцатый, можно сказать, век. Тонкая работа. В зеркале почти ничего не отражалось. Четвертый этаж, пятый. Вот сюда, прошу вас, прямо по коридору. Я вынужден вас покинуть - о, только на время, не бойтесь, мы еще увидимся сегодня. Идите прямо, никуда не сворачивайте, тем более - некуда. - Зачем? Там нет воды? А зеркал? - Нет, нет, не думайте на такие темы, от этого на сердце становится тяжко, а у вас хрупкое здоровье, вы творческая личность, берегите себя. - А там не дует? - Нет, идите, синьор Пастер. И занавес опустился перед ним. В последнюю минуту перед исчезновением он сунул мне в левую руку огарок свечи - и теперь, как дурак, иду вперед и только вперед.
Вокруг ничего интересного,
все завешено тканями темных тонов,
больше ничего,
однако на пути - лестница,
и за ней - еще одна, ведущая дальше,
свеча догорает,
где-то там ночь,
а я несу нечто неясное,
в самом себе,
лишь бы не расплескать.
Ибо дорога в почти-что-никуда начинает надоедать,
как надоедает
все по-настоящему ненастоящее,
если в него смотришься,
наивно веря,
а оно показывает прозрачный язык.
В тот самый момент, когда последняя капля стеарина упала на ладонь, обнаружилась окончательная лестница и дверь за ней, а за дверью - зимний сад и ни одного человека в запасе. Где вы все? Эхо ничего не ответило. Фонтанчики, пальмы, скульптуры мастеров какого-то там периода венецианской истории. А вот и письмо, прочти меня, во мне сказано: видящие да увидят. Тебя ожидает сладкий подарок с начинкой из теории познания. Где он, ищу, зову из последних сил. В последний момент, воздуха еле-еле хватает на одну персону. Свет, к счастью, тухнет, и Аполлон разбивается на счастье. На заднем плане - торт
изображающий город в уместном масштабе,
из гипса и шоколада,
все прожилки точь-в-точь как на карте в заднем кармане,
вот каналы, мосты,
здесь мы с гидом проплывали,
это - площадь Святого Марка,
а это - моя гостиница,
общественные учреждения, виденные мной,
храмы с обязательными розовыми голубками,
повсюду - туристы, маленькие и злые, -
торт, метафизическая бомба, детонатор ждет своего смертного часа внутри чьей-то головы, не моей ли. Господин Пастер, написано на блюде, приятного аппетита, приезжайте еще. Как же, чтобы приехать, нужно сначала уехать. Радостные обстоятельства, адвокат, ожидая в прихожей, становится скелетом, вода утекает, город незаметно и постепенно опускается вниз, храни его взгляд мой. Завтра начинается карнавал, надо посмотреть в перископ, синьор Пастер.
12-17.06.1996
* * *
ФЕЛЬДМАН
После этого стали пить чай. "Крепкий заварился, хорошо", - сказал один. "Всегда такой завариваем", - отвечала хозяйка. Свет выключили и чай пили при свечах, чтобы создать уют. Хозяин заметил сидевшему перед ним: "Я, кажется, прервал вас?" - "Нет-нет, я, собственно, все рассказал". - "Но там был еще кто-то?" - "Фельдман. О нем нет смысла говорить". - "Фельдман, тот самый?" - встрепенулся кто-то в углу. "Да. Мы с ним раньше были знакомы". - "Гм... Странное стечение обстоятельств. И что Фельдман?" - "Вы, должно быть, представляете, что это был за человек". - "О да". - "Зачем же спрашиваете?" Спрашивающий замолчал, но его сменил еще один, сидевший в другом углу: "Фельдман, он что, еврей?" - "Представьте, нет". - "Ну... немец?" - "Не угадали. Украинец. Чистокровный. Звать Василий Тарасович. Настоящая фамилия - Грищенко. Была большая семья Грищенко в Харькове. Все однажды умерли. Остался один Василий, и его усыновил гинеколог Фельдман, друг отца. Дал свою фамилию". - "Но тот-то Фельдман - еврей?" - "Без сомнения". - "Следовательно, и в этом вашем Фельдмане, ну... которого усыновили... словом, тоже нечто от еврея". - "Что же?" - "Ну... имя. Фамилия то есть". - "Без сомнения". Молчали, пили чай. Чай действительно оказался на редкость хорошим. Хозяйка купила его где-то на Новослободской, купила - и в тот же день забыла, где именно. Такое с ней иногда случалось. Это окружающих, конечно, настораживало, но не более того. "И что Фельдман?" - спросил еще кто-то. Ему никто не ответил. Сидевший в углу чихнул. Все сказали: "Будьте здоровы!" - все, кроме одного. Тот о чем-то думал, потом произнес: "Помнится, году в семидесятом, в Питере, один человек рассказывал мне под большим секретом, что у него есть тайные недоброжелатели. У него были и явные недоброжелатели, но не об этом речь. Он говорил о каком-то человеке, который его подставил..." - "Я догадываюсь, о ком вы. Это был Н.", - заметил хозяин. "Да-да". - "Так вот. С Н. мы были хорошо знакомы. И я припоминаю, что слышал от него фамилию Фельдмана. Не тот ли..." - "Именно тот! -
Молчавший до сих пор встрепенулся. - Вы не знаете самого страшного. Тогда я служил в "почтовом ящике". Мою жену звали Еленой. Она преподавала английский язык умственно отсталым детям. Фельдман работал в РОНО..." - "Тогда это не тот Фельдман. - Напряженно слушавший гостя хозяин облегченно вздохнул. - Тот Фельдман был физик". "Нет, он был врач, гинеколог. Как отец", - заметил еще кто-то. Тот, чью речь прервали, отмахнулся: "Одно другого не исключает. Я еще не все рассказал. Фельдман был разносторонней личностью. Он, например, защитил диссертацию об Аристофане". - "Да уж, разносторонний был человек", - согласился кто-то нехотя.
Хозяйка оглядела присутствующих: "Вы пейте чай, остывает. Вот печенье".
"У меня был друг, - вполголоса произнес хозяин. - Коллекционер старинного оружия. Он повесился. А сейчас я вспоминаю, что какой-то Фельдман за неделю до этого купил у него часть коллекции почти за бесценок". - "Я еще не дорассказал. Елена любила джаз. Я в этом ничего не понимаю, и она очень грустила, что ей не с кем разделить увлечение. Помните, как трудно было тогда достать приличные пластинки? И вот приезжает Фельдман Василий Тарасович в школу для умственно отсталых детей. И приходит на занятие, которая ведет моя жена..." Кто-то произнес, будто обращаясь к самому себе: "Многое может быть объяснено злонамеренностью". - "Хорошее печенье", - сказала хозяйка хозяину, удивляясь. Она купила это печенье сегодня где-то на Новослободской. Хозяин возобновил прерванный рассказ: "И что случилось дальше?" - "Фельдман пригласил Елену к себе, послушать музыку. Я понимаю, глупо звучит, когда я называю ее Елена, а не Лена, но она любила именно полную форму своего имени - как дань античности, что ли..." В соседней комнате зазвонил телефон. Хозяйка вышла, сразу же вернулась и позвала мужа. Хозяин говорил минуты две, в это время гости молча пили чай. Кто-то в углу промычал: "Дорогие мои москвичи". Хозяин вернулся, в полутьме его лицо не казалось бледнее обычного. "Может, кто-нибудь хочет кофе?" - спросила хозяйка. Никто не хотел. Один из гостей вынул носовой платок и вытер им лоб. "А сколько ему было тогда лет?" - поинтересовался другой.
Декабрь 1997
* * *
МЕНУЭТ
Он не человек; он пустое пространство, выполненное в форме человека.
Дж. Фаулз. "Коллекционер"
Палец в рот не класть. В кузов не лазить. Не плевать в колодец! Не курить в туалете! За курение в туалете ученика ждет исключение, учителя - позор. Помнить всех по именам или хотя бы стараться запомнить. Это вот Савицкий, Михаил Брониславович, можно просто Миша, работает в газете, пишет про школьную жизнь, в таком стиле: привезли парты, это отрадно. Справа. А слева? Вера Сергеевна, фамилия несущественна, похожа на филолога из МПГУ, она и есть филолог из МПГУ, пишет про Тургенева, кандидат ф. н. Имена по всем понятным причинам изменены. Часа через три можно будет выучить и остальных. Зачем нужно сидеть здесь? Чтобы видеть и слышать.
Внутренняя речь героя выделяется курсивом для удобства восприятия реципиентом, сидящим у монитора либо с книжкой в руках и пытающимся понять. Курсив нужен для достоверности. Курсив нужен, чтобы отделить одну правду от другой. Если встречаешь в тексте поток сознания - выдели его курсивом. Или отчеркни на полях карандашом. Учеников человек двадцать. Если воспользоваться списком, может создаться эффект неуверенности. Сидеть лучше прямо! Не смотреть в глаза, но и не отводить глаз, а чуть скосить их, имитируя внимательность и задумчивость одновременно.
Вот он, член комиссии в белом шарфе, не подумайте приписать этот шарф мне, Д.Д., это совершенно другой шарф. Учеников человек двадцать. Пять-шесть мальчиков, остальные девицы, согнанные учебной необходимостью и плохо осознаваемым карьеризмом в душный класс, в двенадцать часов утра, когда прозвенел звонок, не могущий именоваться звонком, не могущий звенеть. Это такие у нас звонки, местная учительница улыбается, вовсе не смущенно, почему, собственно, она должна смущаться, звонки должны быть фактором эстетического развития ребенка, поэтому Моцарт, поэтому Гайдн. Звучит какой-то менуэт. Узнать его нетрудно.
Зачем я пишу об этом? Затем, что такие вещи не дают мне покоя. Дети задают вопросы друг другу. Они перебрасываются чужими мыслями и непонятыми концепциями, будто кидаются тряпкой. В голове у персонажа сталкиваются деревянные шары и, столкнувшись, видоизменяются, видоизменяются. Рассказ пишется для сублимации. Персонаж пишет стихи в тетрадочке, где должны жить результаты олимпиады. Это у них называется не олимпиада, это у них называется кон-фэ-рэн-цы-я. Напротив персонажа сидит девица из десятого класса. Пятки врозь, носки вместе. Видом своим напоминает пчелку. Она читала Лабрюйера и Мюссе в оригинале и цитирует их, демонстрируя хорошее произношение. Через четыре часа он чувствует влечение и стыд. Надо быть нравственным, думает он, она в десятом классе, пройдет полтора года, и я женюсь на ней.
На следующий день результаты вынесены, итоги подведены. Член комиссии торопливо покидает школу и мочится средь близлежащих гаражей. Я, думает персонаж, веду себя как персонаж рассказа Д.Д., причем неудачного рассказа. Откуда, спрашивается, он знает про мои тексты? Я ничего ему не говорил, я был нем как рыба, смотрящая на нас из-за аквариумного стекла, когда наблюдал за похождениями персонажа на мониторе.
Здесь, как сказал Кононов, "начинаются крайности". Пряча автобиографизм в дальний угол, заставляю персонажа торчать героин и писать поэму в прозе, которую для удобства сравним с "Песнями Мальдорора", подразумевая в основном песни пятую и шестую. На вполне понятные вопросы ответа не ищите. Сел ли он на герыч, написал ли поэму? Не знаю. Потому что события развиваются стремительно, он пробирается в секретные канцелярии некой гимназии и похищает там личное дело вышеупомянутой ученицы, каковая живет в... гм... Кунцево. Ее зовут Настенька, и дела ее родителей процветают. Короче, он похищает ее, да, совершает киднеппинг, и совершенно неинтересно, каким именно образом.
Итак, персонаж держит ее взаперти. Она превращается в комочек, нет, не ужаса, а потрясенного непонимания, и отказывается реагировать на его слова. Он пытается разговаривать с ней. О Мюссе, о Лабрюйере. О Пушкине, в конце концов, она ведь так хорошо говорила про Пушкина на этой самой, кон-фэ-рэн-цы-и, так хорошо говорила про свободный полет и что-то там еще, а где теперь все эти слова? Где они?
Дела его становятся явными, и он окружен. Я подозреваю, что ему это только кажется, но то я, а он ведет себя как примерный герой экзистенциалистской новеллы, то есть баррикадирует окна и двери, окукливается, прерывает связь с внешним миром. Мне это безразлично. Интересная вещь: замысел, грызший меня на протяжении месяца, напитавшийся моей кровью, вытянувший из меня все доступные ему жилы, утратил всякую ценность, лишь я взялся за его осуществление. Что бы это значило? Откуда такое противоречие с обычными для нас представлениями о сублимации? Зачем вообще этот плохо замаскированный двойник автора, превратившийся в персонажа?
Батай, помнится, где-то заметил, что автор и его двойник танцуют на страницах книги некий медленный старинный танец, и движение этих фигур в глазах читателя создает своего рода мелькание, помогающее осознать утрату как отсутствие утраты, отсутствие утраты - как утрату утраты. Берроуз же в ответ на тот же вопрос, заданный корреспондентом, кинул в него чем-то тяжелым.
Январь - февраль 1999
* * *
БОЛЬШАЯ МОСКОВСКАЯ ИГРА
Есть такая игра, существующая, мне известно, только в Москве; это и неудивительно, поскольку игра эта в изначальной ее форме возможна лишь в мегаполисе. Двое или трое поклонников игры пытались культивировать ее в Питере, но дальше единственной попытки дело не пошло. Если бы у меня было больше времени, я бы рассказал об этом поподробнее. Ходят легенды об играх в Киеве, но я не верю этим легендам. Сведения об игре в европейских и американских городах практически отсутствуют, кроме отрывочных сообщений о Праге, не терпящих никакой критики. Было бы резонно предположить существование каких-то вариантов игры в Берлине, Париже, Лондоне, Мехико, Нью-Йорке, но не наше дело спорить о том, чего нельзя проверить. А проверить нельзя, ибо игроки патологически скрытны. Рассказ Кортасара "Из блокнота, найденного в кармане" кое-где мучительно напоминает записки игрока, но, вероятно, это не более чем совпадение. Да и не стал бы настоящий игрок писать об игре даже так, переврав все правила и сделав результат материалом для несложной притчи.
Достоверно известно о московской игре с 1992 года, но она, безусловно, происходила и раньше. Интересен вопрос о генезисе игры. Очевидна ее субкультурная природа; изначально, по-видимому, игра была лишь формой протеста, направленного на поведенческий стандарт; впрочем, игры как таковой тогда не существовало. По большому счету, как мне кажется, не противоречит этой версии другая: о сложной системе комплексов, вызывающих такое поведение. Во всяком случае, проштудировав советскую литературу 60-х годов, мы наверняка обнаружим массу романтически настроенных интровертов, то и дело проезжающих до конца автобусного маршрута (куда им, по идее, совершенно не нужно) и дальше бредущих куда глаза глядят или выскакивающих из электрички на первой попавшейся станции... Очевиден здесь архетип странника - либо ищущего мудрости в просторах мироздания, либо несущего ту же самую мудрость людям доброй воли. Вероятно, все эти шестидесятнические штампы имели аналог в действительности: известно, что индивидуальное поведение нередко определяется культурными стереотипами. Так или не так (а думается, именно так), к 80-м годам одним из признаков маргинала, социального аутсайдера стало неконвенциональное отношение к средствам передвижения. Автостоп, безбилетный проезд - примеры очевидные; менее очевидна склонность подобных людей добираться из одного пункта в другой, как бы это сказать... не самыми краткими и быстрыми маршрутами. То есть, когда нужно, они, конечно же, добирались так, как все, но при наличии свободного времени и желания они поступали нерационально - ездили кружным путем (это напоминает их же склонность гулять, ходить-просто-так не в специально отведенных для того местах, как то: бульвары, парки, рощи, аллеи, сады и пр. - а, совсем наоборот, в максимально индустриальных, неприятных обывателю пространствах). Примечательна также их манера избегать, когда возможно, проезда в метро; эту склонность легко объяснить разного рода фобиями, но, думается, не только в фобиях здесь дело. Метро сводит пространство города к набору точек, никак не связанных на поверхности. Стремление открыть реальную связь одной точки с другой - куда более благородная черта описываемых субкультур, нежели, например, любовь к мошеннику Кастанеде.
Иными словами, игра создана силами аутсайдеров. Но теперь в нее играют и вполне социально адаптированные люди. Не берусь объяснить, что приводит человека к игре сейчас - у каждого свой путь. Опишу лишь правила игры, вернее, общую схему, по которой строятся правила (сами они, во всех подробностях, не известны никому, так как постоянно изменяются и дополняются участниками - лишь бы их было не меньше двух).
Перед тем как включиться в игру, участники договариваются о том, какими правилами они будут руководствоваться. Договаривающихся должно быть не меньше двух (двое, трое, десятеро, сто - без разницы). Можно дозволить весь наземный транспорт, но запретить метро (или, с дополнительными трудностями, без собак, т.е. электричек, или же - с лимитом пешего передвижения, например, пятьсот метров). Можно избрать только автобусы или троллейбусы и трамваи, но добавить возможность проехать одну остановку на метро. Комбинации, образуемые таким образом, бесконечны, особенно если добавляется лимит времени (не более пяти часов, не более восьми часов). Участники обыкновенно должны договориться и о цели движения - при этом не обязательно это одна и та же цель. Так определяются задания: например, А. едет собаками и автобусами из Теплого Стана в Мытищи не больше чем за четыре с половиной часа, Б. же из Кунцево в Ховрино на автобусах и троллейбусах за четыре часа. Это очень упрощенная схема. Обычно задаются факторы погоды, багажа и т.д.; игра может быть начата в полночь, когда условия, очевидно, невыполнимы, и т.д. Более того, игрок может оценить свой результат, но не может оценить результат противника, ибо тот ему не известен и не будет известен никогда - потому что во время игры игрок либо пересекается с другими, параллельными игроками и берет на себя дополнительные обязательства, либо делает то же самое, не извещая соперника. Так, А., доехав до платформы Лось, выходит, в одностороннем порядке увеличивает время, отказывается от собак, отменяет лимит пеших переходов и меняет маршрут; теперь он едет автобусами до Электрозаводской; в то же время Б., доехав до Ховрино, едет на всех видах наземного транспорта, но с минимумом пеших переходов и не очень большим лимитом времени в Нагатино. То, что А. не добрался до первоначально избранной цели, а Б. добрался, не означает преимущества второго над первым; напротив, преимущество у А., так как он от платформы позвонил В. и включил его в игру на новых условиях, а Б. дополнил изначальный маршрут, не сообразуясь с посторонними игроками, как А. или В. Впрочем, игра только начинается; мало кто решается выйти из нее, один раз вступив. Это не значит, что игрок более не способен ни на какую деятельность; нет, правила игры подразумевают всевозможные паузы разной протяженности. Некоторые игроки держат паузу по нескольку лет, а потом вновь включаются в игру. Все, сказанное мной, кажется сумбурным и нелепым, но виноват в том не я, а хитроумные правила игры, рассчитанные на то, что, будучи донесены до посторонних, они покажутся параноидальным бредом и ничем более. Я не прав лишь в категоричности заявления о невозможности игры нигде, кроме Москвы. Конечно, Москва с ее кольцевой структурой необычайно удобна для игры; но, с другой стороны, городок, где ходит только автобус №1, точно так же предназначен для игры. Связать некоторых пассажиров автобуса №1 условиями, неведомыми остальным, - весьма просто, и странно, что никто не догадался так поступить. Но я опять, кажется, излишне категоричен - может быть, правила игры в этом городке более строги и таинственны и недоступны сознанию московских игроков. Может, тайные адепты питерской игры блюдут ее чистоту, и поэтому там не прижилась игра по московским правилам (как жаль, что я не успею рассказать страшную историю их неудачи!). Может, и в Москве есть игроки более верные духу игры, чем известные мне; может быть, все сидящие в обшарпанном автобусе - игроки разного уровня и мне доступен лишь первый из них... Но рассуждения эти, отдавая порядком осточертевшим борхесианством, избыточны и бесполезны. В сущности, игра - не более чем экстравагантная форма туризма, хоть и распространяющаяся лишь на город и близкие пригороды, но тем не менее весьма полезная для здоровья и душевного успокоения участников.
Июль 1998
* * *
КАК Я ПРОВЕЛ ЛЕТО
Порочная каста ресторанных менеджеров не дает мне покоя, когда я прохожу мимо низких строений, интерес к которым - наша общая слабость. Как магазинный вор, я крадусь мимо. Казалось бы, ущерб от моего появления минимален - немного грязи с ботинок, антиреклама: ВОТ КТО ЗАХОДИТ СЮДА НА САМОМ ДЕЛЕ!!! - повергающая в шок добропорядочных и беспардонных торговок сладостями и огурцами, если есть поблизости лотки, а если нет - обычных прохожих, совсем-совсем неотличимых от меня, совсем-совсем неотличимых.
И ведь даже органы правопорядка не хотят от меня знаков моей оседлости и гладкокожей беспорочности - чего же надо им, обозначенным в первой строке?
Я отказываюсь размышлять на подобные темы, перевожу дыхание, покупаю десяток яиц, потом долго сочиняю сальные каламбуры, непосредственно связанные с совершенной только что покупкой. Мне двадцать два года, у меня длинные волосы, я хожу во всем черном, но не потому, что я анархист, хотя я анархист, а потому, что мне нравится одежда двух цветов - черного и белого, - а белая быстро пачкается, во всяком случае, когда я путешествую в ней по местам, не предназначенным для путешественников в белом. Я люблю простую, бесчувственную прозу и пытаюсь писать просто и бесчувственно. Мой идеал - школьное сочинение КАК Я ПРОВЕЛ ЛЕТО, а как я его провел? Если бы тот школьник, в которого я мечтаю воплотиться, потратил свои сорок, а то и все восемьдесят минут, считая перемену - девяносто пять, если не задерживаться, а сразу сдать, после звонка со второй литературы, на внезапно поселившиеся в его под- и просто сознании контуры, определимые как мой, мной накопленный опыт, а именно опыт существования этим летом, - если бы он это сделал, нет, его бы не поняли, его бы не поняли правильно, его бы поняли так, как будто он глумится над преподавателем, или сошел с ума, или содрал все из подвернувшегося под руку современного романа, но современных романов мы, разумеется, не читаем, и умственное здоровье у нас в порядке, и преподаватель нами глубоко чтим или хотя бы искренне уважаем. Не будем же подставлять детей.
Я провел лето: исторически, маразматически, наплевательски, карьеристски, гедонистически, доброжелательно, любовно, злопыхательски, сумасбродно, забавно, рационально, непредсказуемо, странно, привычно - и хватит об этом. Забвение не поглотит случившееся, но бумага не стерпит, не стерпит монитор. Не потому, что усмотрят во всем этом некую порочность, но просто по своей природе. Дискурсы капризны, как аквариумные рыбки, они не терпят дурного корма. Здесь нет места правде, а лгать не столько постыдно, сколько лень. Сколько времени? - спросишь и пойдешь себе домой, насвистывая нечто недискурсивное. Если ресторанные менеджеры не попадутся на пути - все будет хорошо, даже отлично, да, то самое слово, просто отлично.
1999
* * *
САМЫЙ СТРАШНЫЙ РАССКАЗ НА СВЕТЕ
Когда мы в первый раз ходили бить журналистов к Двурогому каналу, было холодно и со стороны Левого города дул неуютный ветер, превращающий обстоятельства похода в частности одного из климатических приключений. Уже, кажется, приближался май, а снег никак не сходил с удивительных улиц; и боязливые прохожие проскальзывали боком в квадратные подъезды, над которыми висели одинаковые фонари.
Старший брат сказал, что надо надеть перчатки, хотя, впрочем, это было немного раньше, а тогда он говорил о чем-то совсем другом, может быть - о звездах. Кто-то из носящих на плече синее насекомое спросил у него, что там за точки над нами? Это звезды, ответил брат. Ты, похоже, большой биолог, предположил еще кто-то. Нет, смутился брат, я обычный. Потом мы посмотрели на реку и с удивлением обнаружили несвоевременное изменение, происходящее чаще в конце июня, Месяца Обратных Течений. Кто-то из нас раздавил ногой камень. Весной камни такие хрупкие.
Затем мы пришли, а я думал о звездах, несмотря на то что следовало бы подумать об информации. Учитель говорил: информация всегда ложна, поэтому бойся правдивых утверждений. Сделав наши дела, мы повернули обратно, и река неожиданно вновь изменила течение, так что теперь мы следовали с ней в одном и том же направлении. Кто-то из нас хотел сбросить прохожего в реку, но брат сказал: не надо, зачем. И вправду, зачем? - спросили друг друга некоторые из нас. Тогда брат произнес: посмотрите на звезды! И все посмотрели на звезды, только я не стал на них смотреть, я смотрел на Четвертую башню, где мигал нервный сигнал, сообщающий чужому человеку ложную информацию. Посреди звезд, говорил брат, лежит большой змей, который знает почти все, но никому ничего не рассказывает. Звезды заслонили его от наших взглядов. Жаль, вздохнули многие. Ветер стих, из домов вышли люди и направили на нас оружие. Скоро нас поведут убивать, а я не знаю - как и кому объяснить причину тревоги, открыть правду, что меня здесь не должно и не может быть, что это какая-то ошибка или недоразумение; но информация обыкновенно бывает ложной, и действительно, в такое трудно поверить.
10.06.95
* * *
РУКОПИСЬ, НАЙДЕННАЯ В КЛЕТКЕ
Навстречу мне, - хороший, дружелюбный -
из подворотни смотрит человек.
Владимир Эрль
На тридцать шестой день пути мы вошли в город, не обозначенный на карте. Жители не обращали на наше шествие никакого внимания. Мы миновали торговые ряды, пересекли шумную площадь и решительно свернули на кривую улочку: так подсказывало чутье лучшим из нас. Надо бы найти постоялый двор, сказал впередсмотрящий, мы согласились с ним и огляделись по сторонам. Собака, похожая на собственную тень, пробегала мимо, двое мальчишек выкапывали из земли гадость. Не было никого, кто мог бы подсказать путь к постоялому двору. Потом мы все одновременно поняли, что не знаем местного диалекта. Толмач умер от какой-то болезни два дня назад, и в тот же день неизвестно куда скрылся проводник; эти два дня нас вела лишь интуиция. Вот и теперь мы решили слепо подчиниться ей, нашей невидимой водительнице. Улица заканчивалась тупиком, дальше, сквозь стену невероятно разросшегося терновника, просматривались очертания бесконечных серых построек без окон. Рядом с терновой оградой виднелись широко распахнутые ворота, тут же висела табличка с надписью, для нас непонятной. Не имея выбора, мы вошли в ворота. За ними был чахлый сливовый сад и ветхий дом, дверь его была открыта, все говорило о том, что именно здесь утомленного странника ожидает сладкое гостеприимство. Что ж, мы вошли и в дом, нас было девять человек, похожих друг на друга - не скажу как капли воды, - но как муравей похож на муравья, ибо столь малое различие не видно глазу людскому. Воистину это оказался приют для путешественников. Сквозь полутьму проступали столы и сиденья, чуть дальше - котел с заманчиво пахнувшим варевом и хозяин, тщательно помешивающий стоящую на огне смесь. Спустя минуту стало понятно, что то был не хозяин, а слуга или же раб, ибо хозяин, притаившийся за нашими спинами, выскочил на недостаточный свет - дабы понять, кто же заявился в его заведение. Двое из нас попытались объяснить ему знаками - кто мы и зачем пришли к нему. Он закивал, довольно быстро разобравшись в ситуации, с некоторым удивлением посмотрел на путешественников, прибывших из неблизких мест, указал на самый большой стол, приглашая садиться. Мы, желая прояснить все до конца, продемонстрировали хозяину свою платежеспособность, он энергично замахал руками, будто отнекиваясь, мол, и так верит нам, приказал неизвестно откуда взявшейся служанке накрыть на стол. После сушеных фруктов и теплой воды ужин потряс наши расслабленные тела, мы опьянели от еды, и нас потянуло в сон. Хозяин провел нас в просторную комнату, пол и стены в ней были покрыты толстыми коврами. Мы, не раздеваясь, легли на ковры, и некоторые из нас заснули мгновенно. Хозяин задул свечу и закрыл дверь.
Я тоже заснул. Но шорох пробегающей под ухом мыши разбудил меня посреди ночи.
Было очень тихо. Мне показалось, что это не постоялый двор, а степь, мы ночевали в ней целый месяц и забыли запах человеческого жилья. Цель нашего путешествия отошла на второй план, хотя и не была забыта, просто уже неделя пути через степь настолько отдалила нас от всяких целей, что важным казался лишь переход. Это была странная степь - почти лишенная растительного покрова, но казавшаяся живой и дышащей, и чувство постоянного присутствия другого существа, непонятного и чужого, осталось как самое неприятное воспоминание за весь переход.
Оглянувшись, я понял, что все, кроме меня, спят мертвым сном. Старейший из нас посапывал, а самый младший постанывал, ему снилось нечто неприятное, иногда он неразборчиво говорил одну-другую фразу сквозь сон. Под самым потолком было маленькое окошко, но луна, видимо, находилась сейчас с другой стороны, потому что только несколько слабых звезд были нам источниками света. Тем не менее от окошка шло характерное для поздней ночи мерцание, и оно самым неожиданным образом преображало лица моих спутников. Мне казалось, я могу читать их мысли, но что это были за мысли? Я отвернулся к стене и попытался заснуть вновь, но сон не шел. Голова была забита дурацкими песенками, детскими стишками и считалками, отрывками заученных давным-давно молитв, нравоучительными историями без начала и конца. Все это всплывало в произвольной последовательности из самых глубин моей памяти. Мерцание превратилось в яркий свет, хотя я понимал, что это лишь игра моего восприятия, результат усталости, не более. Мышь пробежала мимо еще раз, может быть, это была и не мышь, а какой-нибудь иной местный зверь, также обитающий под крышами человеческого жилья и ворующий остатки жизни, судьбы и счастья, чтобы припрятать их в своей глубокой норе. Мои конечности похолодели, мной овладела апатия, и тут я окончательно проснулся.
Я не мог двигаться. Все члены одеревенели. Слух обострился необыкновенным образом.
За дверью послышались осторожные шаги двух людей, судя по всему, мужчины и женщины. Женщина шла первой. Она приотворила дверь и тут же закрыла ее, но мне хватило и мига, чтобы узнать служанку нашего хозяина. Мужчина, наверное, слуга, подумал я, и тут же мужской голос прошептал несколько слов, я узнал хозяйский голос. Я четко понимал, о чем они говорят, хозяин спросил: спят ли они? Да, ответила служанка, их непросто теперь будет разбудить. Вот хорошо, обрадовался хозяин, я ломал голову, как у меня получается их понимать. Хозяин со служанкой удалились, вновь стало тихо, но обостренное восприятие доносило до меня ржание лошадей и треск горящих поленьев на другом конце города. Много мужчин, чувствовал я, движутся сюда с недобрыми целями.
В воздухе царствовал пряный запах. Мои спутники, казалось, превратились в собственные портреты, вытканные на коврах, я задумался, разрешено ли в этой земле изображать людей.
Внезапно я услышал скрип во дворе, будто что-то делали с воротами, странно - скорее закрывали, чем открывали, но кто станет закрывать ворота среди ночи? Тут я вспомнил, что ворота все время были открыты. Послышался стук копыт, приглушенные крики, вот подкатилась толпа к постоялому двору, крики обрели четкость и суровую чистоту звучания. Сразу же в доме началась суета, завизжали женщины, захлопали двери, миг - уже и выстрелы раздались совсем близко, уже и мольба о помощи, неизвестно к кому обращенная - за стенкой, что возле меня. С крыши упал тяжелый предмет и громко ударился о землю.
Шум нарастал, он уже доносился из-за двери. Я вновь попытался встать, но не был способен пошевелить ни рукой, ни ногой, ни даже чуть приподнять голову. Дверь треснула и упала, выломанная чьим-то мощным ударом. В комнату ворвалась толпа людей с факелами, за ними семенил испуганный хозяин. Оставьте их, говорил он дрожащим голосом, и я понимал его слова, как понял ответ ворвавшихся, хотя те вообще ничего не говорили, просто схватили одного из моих спутников и перерезали ему горло ножом. Я лежал, открыв глаза, ко мне бросились двое или трое, но тут же застыли в недоумении, да он помер, сказал юный абориген, указывая на меня пальцем, в это время остальные методично убивали моих спутников, и никто не проснулся перед смертью. Молчаливый воин пнул меня ногой, а другой - ткнул копьем в мой живот, я ощутил острую боль и на мгновение забыл о творящемся вокруг побоище. Хозяин закрыл меня рогожей. И я долго ничего не слышал, только неясный скрежет, подобный шелесту стрекозиных крыл, не давал мне потерять связь с миром.
Ночь закончилась, наверное. Где-то там утро.
Я ничего не вижу и не слышу. Я закрыт рогожей.
Пришел хозяин, приподнял рогожу, посмотрел на меня. Ничего не сказав, ушел.
Может быть, я ошибаюсь, но вроде как лежу здесь шестой день и рана моя уже не кровоточит. Шевелиться не могу, и муха сидит на большом пальце левой моей ноги.
Пришел хозяин с каким-то бородачом, который ощупал меня и намазал гноящуюся рану липким веществом с дурным запахом. Хозяин то и дело морщился, наблюдая эту процедуру. Потом бородач сказал ему: человек жив, но не способен двигаться, он слышит и видит нас, но не может ответить; так береги его, он - редкость из редкостей, учитель мой говорил, что не найти диковин подобных чаще, чем раз в шестьдесят лет. Они говорили на местном диалекте, которого я не знал, но почему-то понимал все дословно. Уходя, они прогнали муху, спасибо им.
На двенадцатые, по моим расчетам, сутки желудок впервые потребовал еды. Как дать знак хозяину?
Хозяин, по счастью, сам догадался: раз я жив, мне нужна пища. Служанка кормит меня, просовывая ложку с вязкой кашицей (не могу понять, что это) за язык. Глотательный рефлекс срабатывает, служанка улыбается, гладит меня по голове, как младенца.
Однажды он пришел и выразительно посмотрел на меня. Зачем вы пришли в наш город, сказал хозяин постоялого двора, мы не звали вас. О, можешь не отвечать, вскричал он тут же (будто я мог ответить), я знаю, у вас было дело, но суть этого дела слишком далека от нас. Мы никогда не поймем того, чего в принципе не в состоянии понять. Знай: не ум говорит за меня, но сердце, и он сложил руки на груди, начал раскачиваться из стороны в сторону, промычал невоспроизводимый мотив, который будет существовать в моей памяти всегда.
Вошла служанка и прошептала хозяину на ухо несколько слов. Весна идет, послышалось мне, звери спущены с цепей... Я понимал общий смысл, но не мог найти точный эквивалент на родном мне языке; так, говоря о весне, служанка имела в виду не весну вовсе, а нечто радостное и всеобъемлющее, неминуемо грядущее - во имя благополучия горожан - и тем не менее вовсе не окончательное и потребующее в дальнейшем замены на что-то еще более достойное внимания толпы; то же и зверь, судя по всему, представлявшийся и служанке, и хозяину даже не вполне существом, а скорее полуразумной и агрессивной субстанцией (при чем здесь множественное число - было совсем уже непонятно). Хозяин выслушал служанку с одобрением, кивнул в знак согласия (я научился различать их жесты, мимику, тайные знаки - не в полном объеме, разумеется, но в количестве, достаточном для поверхностного - и тем самым в большой степени иллюзорного - понимания); служанка мельком взглянула на меня и юркнула в полуоткрытую дверь.
Хозяин думал. По выражению лица чувствовалось охватившее его мозг интеллектуальное напряжение. Он ходил по комнате (крови моих спутников не осталось на коврах, да и ковры те, собственно говоря, были унесены неизвестно куда и заменены новыми) взад-вперед, что-то беззвучно бормотал, будто читал молитву, и - кто его знает - может, действительно молился своему частному божеству о перемене участи, ибо таковы молитвы многих во многих землях. Час спустя хозяин прекратил неспешную суету и остановился передо мной. Знаешь ли ты, сказал он, свою судьбу? И усмехнулся, словно произнес нечто мудрое и остроумное одновременно.
Если бы я мог говорить, думал я в это время, я попросил бы у него принести сюда клепсидру, самую большую в городе, и поставить напротив моих глаз, пусть раб или служанка следили бы за неизменностью работы утекающей в прошлое воды. Хозяин рассказывал мне в это время местную сказку - про волка и кабана, про то, как они носились друг за другом по степи, так ни разу друг друга не увидев. За окном раздался скрип, наверное, телега проехала мимо.
Рассказать тебе, что с тобой случится дальше, неожиданно сказал хозяин, хочешь? Тебя повезут по селениям, показывать как удивительного урода. Он опять усмехнулся.
Хозяин приводил ко мне разных людей, и они разговаривали со мной, чаще ласково, реже недоуменно, еще реже грозно и почти никто - заинтересованно. Я, очевидно, представлялся им лишь фикцией, неудачным розыгрышем, на котором стыдно задерживать внимание. Быть может, чуть ли не все они приходили сюда лишь из уважения к хозяину постоялого двора. По большей части это были люди образованные, сведущие в медицине и поэзии, астрологии и земледелии; они всегда смотрели в сторону, когда произносили нечто похожее на соболезнование (как не пожалеть меня!), и расслабленные руки их случайными движениями не выдавали таинственных душевных переживаний.
Вскоре визиты прекратились. Хозяин почти перестал общаться со мной (воистину общение с попугаем или котом было более продуктивным). Я лежал, вслушиваясь в отголоски творящегося за стенами; безусловно, ковры превосходно изолировали звук, но мои чувства необыкновенно обострились. В сущности, мне можно было отрезать уши, я все равно ощущал бы малейшее дуновение ветра на улице или бег муравья внутри стены - поверхностью тела, соприкасающегося с иной, мертвой поверхностью (ковер прекрасно передавал малейшие колебания пола, в некоторой степени даже усиливая их). Служанка ежеутренне губы мои утирала пухом неизвестного зверя.
Потом случился пожар. К тому времени я разучился спать, и никто не желал видеть меня.
Огонь в одночасье охватил постоялый двор со всех сторон; похоже, поджигателей было четверо или пятеро. Никто не пришел в комнату, украшенную коврами, и когда пожар добрался до этой комнаты, ковры вспыхнули и слева, и справа от меня, но до этого я увидел, как на долю секунды ковры повисли над огнем, целые и невредимые (и тут же они перестали быть таковыми), - так я узрел возможность не зависеть от тяготения. Поэтому, когда пламя охватило мое тело, мне не пришлось умирать, напротив, я плавно опустился на первый этаж, так же обреченно сгорающий, как и остальные признаки действительности, окружавшей меня (кроме меня самого), - лишь чуть ударился о балку, но даже не почувствовал боли, ибо не остался в равновесии, побуждающем к самосознанию, а покатился, как все та же балка, и так мы подражали друг другу, пока не вынесло нас из постоялого двора и из сада, где сливы, по человеческому обычаю, отвернулись от меня (вот и хорошо, пришло в голову, они не узнают, кто победитель в наших с балкой соревнованиях), и тут деревянная спутница моя встретилась с заросшим прудом (огонь погиб, но сама балка навеки, следует думать, погрузилась в водоем неизвестной глубины), я же, сминая дикорастущие цветочки (дикорастущие - потому что некому теперь следить за ними), запоминая телом конфигурацию камней, вылетел за ворота, как всегда широко распахнутые, - прямо под ноги горожанам, пришедшим познать чужое горе. И не знаю, кто погасил пламя на теле моем и накрыл меня мокрой тряпкой, во спасение, полагаю.
В полной темноте очнулся я, чувствуя ожоги на себе. Я не слышал ни звука, ни ползвука, и то, на чем я лежал (не ковер), не желало пропускать сквозь себя колебания окружающего пространства. Так я лежал долго, но не настолько, чтобы потерять понятие о времени. Затем появились шепоты, они пытались втолковать мне что-то на неизвестном языке (а может, я просто потерял умение понимать, не обучаясь). Пытаясь представить разговаривающих со мной, я терялся в догадках; конечно, черты их лиц должны были оказаться человеческими (при всякой иной мысли я покрывался холодным потом), но подробности, то, что отличает всякое от всякого, совершенно не поддавались выявлению. Личности хотелось мне, личности! - я тосковал по хозяину постоялого двора, одностороннее общение с которым терялось в воспоминаниях - ведь темнота была и в прошлом, и в будущем, а настоящее вообще отсутствовало. Периодически я засыпал, точнее - погружался в тяжелую дрему без сновидений.
Наконец рассвело (я говорю так, потому что к тому времени окончательно уверил себя в конечности этой тьмы). Мое тело покоилось на траве; вокруг не было никаких примет человеческой деятельности; несколько чахлых деревьев в отдалении, тучки над горизонтом, трава, трава, трава. Я сказал себе: встань и иди, и встал, и пошел - прямо, пока не уткнулся во что-то твердое. Тогда я понял, что пейзаж был нарисован на стене и я все так же в плену неизвестно у кого. Приглядевшись к рисунку, я изумился тому искусству, с которым меня обманули. Живая трава, растущая на полу комнаты (если это была комната, а не что-то, чему нет названия на привычном мне языке), на первый взгляд ничем не отличалась от своей имитации, и найти черту, где она заканчивалась и начиналась стена, с помощью одного лишь зрения казалось невозможным. Вытянув руки, как слепец, я ощупал пространство вокруг себя. Судя по всему, я находился в не очень обширном помещении. Свет, лившийся сверху, был слишком ярок, чтобы различить его источник; но, привыкнув к нему, я почувствовал его отличие от солнечного. Так я провел в этом месте довольно долгое время; иногда доносилось слабое дуновение ветра, впрочем, это могло мне только казаться. Потом свет начал тускнеть, плавно, словно действительно наступал вечер. По траве, той, что росла на полу помещения, прополз жучок, желто-зеленый, с черными крапинками; я был готов дать голову на отсечение, что это насекомое приползло откуда-то извне, иначе я бы заметил его много раньше. Будто издеваясь надо мной, по моей ноге прополз другой жучок, теперь - темно-синий, с отливом. Я поймал его, сжал в кулаке и минуты три вслушивался в судорожный гуд, издаваемый пленником. Вдруг всякая деятельность внутри кулака прекратилась, я разжал его и обнаружил жучка лежащим на спине, лапки кверху; я не стал раздумывать, было ли это уловкой или насекомое и впрямь отдало концы, и отбросил трупик в сторону. Раздался еле слышный стук, жучок ударился о стену. Совершенно непонятно было, почему ничто здесь, кроме меня, не отбрасывало тени; я приписал это мастерству создавшего помещение конструктора.
Неожиданно стены раздвинулись и передо мной появилась песчаная тропинка. Я осторожно ступил на нее, ожидая всего, но ничего не случилось. Шаги мои звучали словно удары колокола. Вокруг клубился розоватый туман. Кажется, я шел довольно долго. Потом туман начал рассеиваться. Сквозь него проступали неотчетливо контуры деревьев, не деревьев - нет, все-таки деревьев. Я испугался, что меня подстерегают уродливые многорукие великаны, но, поняв их растительную природу, успокоился. В какой-то момент я даже подумал, будто вернулся в сад рядом с постоялым двором. Это, конечно же, была вздорная мысль. В любом виданном мной саду уже давно появились бы какие-нибудь строения или хотя бы следы человеческой деятельности. Внезапно я понял, что не знаю, который час. С некоторым сомнением я решил считать это время суток ранним утром. Так можно было объяснить и необыкновенную тишину вокруг, и прохладу, и даже, пусть с некоторой натяжкой, туман. Когда же закончится эта тропинка! И тут я заметил точку вдалеке, и спустя минуту точка набухла, оказавшись человеком. Он шел мне навстречу. Потом остановился, улыбнулся, поднял - в приветственном знаке - обе руки. Что-то сказал. Затем покачал головой, повторил. Я пожалел о даре понимания, который исчез у меня так же неожиданно, как и появился. Человек протянул мне правую руку - и я протянул ему свою. Но, коснувшись моей руки, человек перекосился от неимоверной боли, скорчился, упал на тропинку - и при этом он все еще пытался улыбаться. Думая, как бы помочь незнакомцу, я взглянул на его правую руку. Она оказалась страшным образом обожженной, почти до кости. Человек шумно выдохнул порцию воздуха и, судя по всему, умер.
Мне нечего было делать здесь. Чтобы идти дальше по тропинке, пришлось бы переступить через тело незнакомца, а мне почему-то не хотелось делать этого. Единственным решением, как мне показалось, было сойти с тропинки и идти неведомо куда. Но, подумал я, мне и так неясно, куда я иду, разница лишь в степени неизвестности. Повсюду простирался уже почти прозрачный туман, под ногами чавкала грязь, деревья будто бы разбегались от меня, так что ни одно из них не находилось ко мне ближе чем в пятидесяти - шестидесяти шагах; и если я хотел приблизиться к дереву, оно оказывалось гораздо дальше, чем можно было предположить, - хотелось думать, из-за тумана, создающего и не такие иллюзии.
Наконец я уткнулся в стену. Пытаясь найти хоть какое-нибудь отверстие в ней, я прошел, казалось, столько же, сколько составил весь мой путь до этого. Стена доказывала свою бесконечность, но я не верил ей. От усталости я еле держался на ногах, несколько раз спотыкался и не мог сказать - в какой миг подо мной разверзлась яма. Впрочем, это могло быть видение - из тех, что посещают обессиленных.
Я опять куда-то попал.
Глаза мои открылись сами по себе, когда мой разум еще не был способен к работе. Что-то существовало вокруг меня, но я не решился бы определить, что именно. Впрочем, никакой опасности нечто, окружающее меня, не представляло, оно не было живым, и те цвета, которые я уже мог различать, казались ласковыми. Пожалуй, цветовые пятна были несколько назойливыми, однако у меня не было никакого выбора.
Постепенно я начал осознавать, что лежу в обычной кровати, под одеялом. Вероятно, мне следовало бы решить, что все случившееся со мной до этого было сном, но я ни минуты так не думал. Я размышлял о том, где нахожусь. Стол, два стула, кровать, на которой я лежу, - вся обстановка. По крайней мере это не была комната в полном смысле слова, потому что на месте одной из стен была решетка. За ней простирался пейзаж, похожий на те, что изображают неизвестные страны в книгах о путешествиях. Вроде бы в городе, оказавшемся на пути нашего шествия, ничего подобного мы не видели. Людей вокруг почти не было, только трое или четверо мальчишек смотрели на меня. Я сидел в клетке.
Я сидел в клетке и сижу в ней до сегодняшнего дня. Если вам понравилась эта история, скажите хранителю зверинца. Дело в том, что у меня есть одна просьба к нему. От него почти не потребуется усилий. Пусть он пообещает исполнить. Понимаете ли, перед моей клеткой целыми днями стоит некий человек. Просто стоит. Он не показывает мне язык и не швыряется камнями, как некоторые невежи. Он даже ничего не говорит. Но видите ли... Он очень похож на другого человека. Нет, тот, другой, ничего мне не сделал. Вообще-то мы почти не были с ним знакомы. Ну что вам стоит? Скажите хранителю, чтобы он просто попросил человека уйти отсюда и больше не приходить. Если ему очень хочется, пусть приходит иногда, только не часто и не надолго. Почему?.. Знаете ли, иногда на глади вод появляется лицо - ты, да не ты, во взгляде - не осуществленное тобой и осуществленное им; он счастлив... Пусть он хотя бы стоит с закрытыми глазами или купит зеркало и посмотрит разок на себя.
Ноябрь 1996 - февраль 1997
* * *
ГОРА
В моем городе ничего не изменилось, хотя я не был в нем почти пять лет: те же стены, покрытые мхом, те же крутые узкие улочки. Я отвык карабкаться по лестницам, желая попасть в Старый город, или осторожно спускаться с холмов, возвращаясь оттуда. Город, собственно, располагается лишь на одном из склонов горы, название которой он некогда похитил и присвоил; другой склон покрыт лиственными лесами, среди которых изредка попадаются дома. В верхней части этого склона находится Ботанический сад, когда-то бывший княжеским парком. Замок князя венчает вершину горы; он пока закрыт для посетителей, но муниципалитет вот-вот обещает закончить там реставрационные работы. Я был в Замке только один раз, совсем маленьким: меня туда отвел дедушка, знакомый с реставраторами; помню лишь очень высокий потолок и затхлый воздух в залах.
Новый город лежит у подножия горы и распространяется дальше, в долину. Дедушкин дом находится как раз между Старым и Новым городом, в основании горы; лет пятьдесят это была самая окраина, а теперь это почти центр. Близ дома протекала маленькая речка, но совсем недавно, когда мне было лет десять, ее забрали в трубу, и теперь там автомагистраль. Дедушка, помню, тогда очень сердился, подписывал вместе с соседями какие-то письма - но магистраль все равно провели. Теперь ходят на тот склон, где тоже есть речка; купаться там нельзя - слишком быстрая, - но можно ловить рыбу, я этого, правда, не люблю.
Почти сразу после возвращения я довольно тяжело заболел и около месяца пролежал в постели не вставая. Дедушка поил меня каким-то настоем, говорил, что из травы, собранной тайком в Ботаническом саду. Зачем же тайком, спрашивал я, ты же знаешь там всех смотрителей. Иначе не подействует, отвечал дедушка и улыбался. Так я вылечился; в первый же день, как я встал на ноги, мне захотелось пойти на тот склон, в лес, но дедушка не пустил, сказав, что, сколько бы мне лет ни было, он все равно старше и лучше знает, здоров я или нет. Слова его показались мне вполне убедительными, и я остался дома. На следующий день я пошел в Новый город повидать каких-то давних знакомых, однако не разыскал их; оказалось, они уже год как уехали за границу. Я вернулся домой, взял книжку и, не дочитав страницы, заснул. Утром я вновь решил отправиться в лес, и на сей раз дедушка, посчитав меня исцелившимся, не препятствовал. Я взял термос, бутерброды с сыром, положил все в торбу, надел кепку и пошел.
У меня не было желания лишний раз карабкаться в гору, поэтому я решил дождаться автобуса, маршрут которого пролегал вокруг подножия. Автобус подошел очень скоро, он был почти пустым - утром в будний день большинство горожан работают в Новом городе. Промелькнули туберкулезный санаторий, рощица, пара заброшенных средневековых башен и сразу же рифмующаяся с ними, водонапорная вышка начала века, еще работающая, но с перебоями; опять рощица, какое-то обнесенное кирпичной стеной невысокое строение, вероятно, особняк некой важной персоны. Появилась гостиница, автобус остановился, впустив пару растерянных туристов, и тронулся опять, мимо проносились, по одну сторону узкой дороги, поля, в основном заброшенные или засеянные горохом, а по другую - холмы, покрытые кустами, а за холмами - склон горы. Мы приехали, и все пассажиры автобуса, кроме сидевшей на заднем сиденье деревенской старухи, вышли. Отсюда можно было пойти к речке или к фуникулеру.
Я выбрал фуникулер. Кабинка, покачиваясь и скрипя, медленно проплывала над деревьями, едва не касаясь крон. Наконец показалась площадка станции. Я было пересел там, чтобы подняться к Замку, но передумал и спустился по деревянной лестнице, готовой в любой момент провалиться. Пять лет назад она была такой же. Тропинка от лестницы раздваивалась: один путь вел вниз, к речке, другой - вверх, через лес, к Ботаническому саду; выбрав второй, я невольно последовал примеру двух грибников-пенсионеров, которые, впрочем, почти сразу свернули в лес. Было часов одиннадцать. Передо мной изредка пробегали всякие мелкие твари; один раз на ветке бука показалась белка и тут же исчезла в листве. Подъем давался мне очень легко, вовсе не вызывая одышки. Дул легкий ветер, листья деревьев шумели. Примерно так я и представлял себе возвращение домой. Вскоре, найдя неподалеку от тропинки упавшее дерево я сделал привал и сжевал взятые в дорогу бутерброды. Давно, еще в школе, мы иногда по субботам всем классом ходили в этот лес с учителем биологии; он рассказывал нам про фотосинтез, а мы ловили жуков. Где-то поблизости мой сосед по парте потерял очки, так впоследствии и не найденные; у меня возникла мысль найти их, но я сразу же понял весь комизм этой идеи и рассмеялся, вспугнув какую-то серовато-зеленую птичку, примостившуюся на дереве совсем рядом со мной. Птичка сделала фьюить и упорхнула.
Затем я продолжил свой поход; примерно через полчаса лес стал реже, и вскоре показалась ограда Ботанического сада. Через нее спокойно можно было перелезть, но я решил, в честь возвращения домой, вести себя как положено и направился к главному входу, благо он находился поблизости. Витые ворота Ботанического сада охранялись все тем же престарелым служителем, что работал здесь пять лет назад. Несмотря на столь долгий срок, он узнал меня и, смеясь, вспомнил, как мальчишкой я прятался от него, чтобы не платить штраф за безбилетное проникновение в Ботанический сад. Я тоже посмеялся и заплатил за билет, немного подорожавший с моего последнего визита сюда - это было чуть ли не единственное изменение, замеченное мной за все утро. Служитель объяснил: муниципалитет ограничил дотации Ботаническому саду, и администрация была вынуждена пойти на такую меру; впрочем, туристам все равно, а горожане билетов, как правило, не покупают и перелезают через ограду. Вот оно что, подумал я, как бы не стать туристом в родном городе. Я прошел за ворота, служитель помахал мне рукой.
От ворот Ботанического сада расходятся в разные стороны пять лучевых аллей; я пошел по второй справа. Здесь растут пепельные эвкалипты; к каждому дереву прикреплена железная табличка с номером. На глаза то и дело попадались расположенные чуть поодаль от аллеи скамейки; мне приходилось уговаривать самого себя идти дальше - а иначе я рисковал вернуться домой только вечером. Эвкалипты закончились, их место заняли гранатовые деревья; ленивые служители на стремянках опрыскивали их кроны какой-то жидкостью из пульверизаторов. Полдень уже миновал, поэтому посетителей почти не было: с двенадцати до трех в Ботанический сад никого не пускают, чтобы дать время ученым заняться их таинственными делами. Я вспомнил внезапно, что где-то поблизости должна быть поляна с кактусами, столь любимая мной в детстве, однако нашел ее не сразу, а лишь после получасового рысканья вокруг да около. Вдруг среди ветвей мелькнула громадная карнегия; я вышел на поляну, усаженную цереусами и опунциями. Давным-давно я воровал здесь самые маленькие - и самые, как я думал тогда, редкие - кактусы и менял их в школе на монеты сомнительных государств; это продолжалось до тех пор, пока меня не поймали - метрах в пятидесяти отсюда, на небольшом холме, где растут виды, занесенные в Красную книгу. Однако ж пленение не имело никаких последствий - меня почти сразу отпустили, лишь слегка пожурив и даже не попытавшись установить мою личность - по счастью, ибо в противном случае у дедушки могли быть некоторые неприятности; тем не менее целый год я старался не появляться в этой части сада.
Среди кактусов я расслабился. Солнце светило вовсю. Здесь бы остаться на весь день, подумал я, а еще лучше - навсегда. Пора было двигаться дальше. Аллея следовала за аллеей; показался выход. По сути дела, и там продолжался Ботанический сад, но эти территории считались относящимися к юрисдикции Замка. Скамеек стало меньше, то и дело попадались заросли кустарника. Занятый ремонтом княжеского Замка муниципалитет, похоже, вовсе не заботился о прилегающих к нему угодьях, считая, видимо, что за эвкалиптовыми аллеями должны наблюдать служители Ботанического сада; те же и не думали интересоваться происходящим вне ограды.
Показался Замок, доселе скрытый деревьями; я решил посмотреть поближе, в каком он состоянии. Образованные туристы, слыша о существовании Замка в нашем городе, всегда поминают Кафку, и зря: всякий может добраться до Замка почти без усилий (от подножия горы на фуникулере - с двумя пересадками - это займет меньше сорока минут); дело в том, однако, что добираться туда особо незачем: даже когда Замок вновь откроют для посетителей, те вряд ли увидят там что-нибудь более занимательное, нежели ржавые доспехи и посредственно выполненные портреты, которых сколько угодно в любом музее мира. Я почувствовал, что подниматься становится все труднее - подступы к вершине горы гораздо круче склонов. Низко-низко надо мной проплыл фуникулер, его кабинка, кажется, пустовала. Через минуту она достигнет станции, в нее кто-нибудь сядет и поедет вниз.
Было около трех. Аллея вывела меня к небольшому пруду, поросшему камышами. За прудом высилась сосновая роща, сквозь которую просвечивала нелепая громада Замка. Две девочки лет пяти-шести - возможно, потомство смотрителя Замка - с просветленными лицами кидали в пруд камни. Заметив меня, дети скрылись, хотя я делал вид, что не обращаю на них внимания. Родители, должно быть, говорили им: не оставайтесь наедине с незнакомыми взрослыми, я ведь взрослый и незнакомый, вот удивительно. Я решил не идти через рощу, а обогнуть ее. Слева, прямо по опушке, вилась тропинка, как-то незаметно перешедшая вскоре в асфальтовую дорогу. Честно говоря, я с непривычки немного устал. Воздух казался тяжелым, было необычайно душно. В такую погоду, пришло в голову мне, должны возникать пожары. Дорога заканчивалась прямо у лестницы к Замку. Лестницу еще не реставрировали, поэтому на нее было страшно даже смотреть, не то что подниматься. Тем не менее я рискнул - не ради Замка, который представлялся мне при ближайшем рассмотрении самым скучным и безликим сооружением на свете (хотя мои знакомые экскурсоводы и утверждают, будто Замок имеет определенную художественную ценность), а ради смотровой площадки, благодаря которой неугомонные туристы обозревают наш город во всем его разнообразии. К середине лестницы мне показалось, что я переоценил свои силы - оставшуюся половину мне было явно не одолеть без отдыха. Усевшись на ступеньке, я решил устроить себе экзамен на знание Замка. Полное имя князя-основателя я вспомнил, но дата основания не давалась. По городской легенде, город и Замок были основаны одновременно и долго воевали между собой, пока очередной князь не победил наконец самоуверенных горожан. Имя этого князя я тоже вспомнил, вспомнил и дату воссоединения княжества и вольного города, но дата основания так и не всплыла.
Я продолжил подъем, не обращая внимания на честно заработанную одышку и градом катившийся с меня пот. Вскоре я нагнал неспешно и размеренно поднимающуюся старушку; мы перекинулись парой слов. Старушка, оказывается, приехала из столицы чуть ли не специально, чтобы взглянуть - ну хоть одним глазком - на это архитектурное чудо, княжеский Замок; ах, как жаль, что не пускают внутрь. Я посоветовал восторженной старушке предложить сторожу немного смазки - и он, верно, пустит ее куда угодно. Старая дама поблагодарила меня: о, вы мой спаситель. Что вы, ответил я, это так просто. Еще с минуту мы шли параллельно, потом старушка отстала. Совершив последний рывок, я уткнулся в запертые ворота Замка; оставив их без внимания, я прошел вдоль стены прямо к смотровой площадке.
С такой высоты город напоминал праздничный торт - роскошный, аляповатый и скорее всего совсем невкусный. Старый город отсюда выглядел перекошенным и потерявшим все привычные пропорции, зато с Нового города - хоть карты рисуй. Прелесть. Разрушенный монастырь, полусъеденный горизонтом, автоматически присовокуплялся к чертежу города, хотя в действительности лежал на весьма приличном расстоянии от самых дальних районов. Прямо подо мной располагались самые старые кварталы города - именно здесь жили те воинственные ремесленники, с которыми сражались князья. Ремесленники и княжеские люди рыли лабиринты в горе; после воссоединения в этих лабиринтах жили воры и нищие, и даже в наше время там небезопасно ходить. Таким образом, катакомбы в городе нависают над головами. Средние кварталы просятся в фильм с ориентальными мотивами: увиденные под смещенным углом, они обретают нехарактерный для них объем и даже цвет. От самого подножия поднимается дымок, как если бы воскресшие прапредки решили принести жертву своим богам. Вдруг я понял, что это и есть ожидавшийся мной пожар; я почувствовал облегчение: подобная жара должна была разрешиться чем-то таким. Гордый безупречностью своей интуиции, я решил вернуться. Для этого мне пришлось обойти Замок; с другой его стороны имелась лестница в Старый город - не широкая и каменная, а винтовая и железная. По ней всегда было очень страшно спускаться - гораздо страшнее, чем по расшатанной каменной или полусгнившей деревянной. В детстве я никогда не решался ступить на винтовую лестницу без кого-нибудь из взрослых. Укрепленная в скальном наросте на вершине горы, она вонзалась прямо в центр самого старого из старых кварталов; идти по ней приходилось очень медленно, и каждый шаг выдавал себя железным грохотом. Я не завидую жителям квартала, над которым проходит лестница; впрочем, раньше здесь жили кузнецы, у которых и собственного шума хватало, а теперь здесь туристические ресторанчики и магазины: ночью несвоевременный грохот потревожит слух лишь немногих, днем же легко сойдет за городскую экзотику.
Опасаясь головокружения, весь свой громкий путь я смотрел только под ноги. В какой-то момент я не услышал уже ставшего привычным грохота - это означало, что я спустился в Старый город, на единственную в его верхних кварталах площадь, соизмеримую с детской песочницей. Сразу неизвестно откуда появились торговцы, не признавшие во мне соотечественника: по винтовой лестнице спускаются только туристы, да и долгое пребывание вдали от родных мест накладывает свой отпечаток. Я, как мог, отбрыкивался от продавцов сладостей и порнографических открыток; мне хотелось скорее оказаться на более людных улицах, где я мгновенно утратил бы свою исключительность. Это удалось не сразу: пришлось отразить набег мальчишек, требующих иноземных неведомых предметов, - наиболее совестливые были готовы отдать за это дешевый значок с изображением Замка, самые же наглые хотели всего побольше и безвозмездно. Мои попытки обрисовать им в общих чертах положение вещей не имели успеха, поэтому я решил продвигаться на нижние улицы, игнорируя, насколько хватит сил, окружающую действительность. Поняв бесплодность своих требований, мальчишки (я, впрочем, не решусь гарантировать, что среди них не было особей противоположного пола) разбежались. В переулке меня встретили нищие, но те были не столь шумны и воинственны, поэтому не заметить их не составляло особого труда. Переулок оканчивался аркой, выходившей на одну из самых оживленных улиц Старого города; здесь собирались коллекционеры и художники, фотографы и проститутки; все они, объединенные корпоративными интересами, степенно занимались своими делами, не обращая внимания друг на друга.
Жара не спадала - начало пятого в такую погоду самое неуютное время дня. Следовало бы пролиться дождю, но где там. Я купил стакан кока-колы и мгновенно его выпил. Улица представляет собой занимательное зрелище: дома по одну ее сторону нормально стоят на земле, в то время как вся другая сторона будто бы вросла в гору на целый этаж. Именно здесь начинается самая отвесная часть склона - и самые ступенчатые кварталы города. Здесь почти нет улиц - только бесконечные лестницы. Из транспорта здесь проедет разве что велосипед, да и то с трудом. Впрочем, почти весь Старый город пешеходен.
Отсюда вновь открылась панорама, и вновь я заметил дым близ подножия горы. Внезапно я понял, что если это пожар - а чем, кроме пожара, это могло быть? - то он разгорается где-то в нашем квартале, может быть, поблизости от моего дома. Мне стало чуть-чуть не по себе: я слишком хорошо знал всех соседей. Тут же, однако, я успокоил себя: это наверняка горит какой-нибудь гараж или склад. Я спустился еще по одной лестнице. Собственно говоря, эти лестницы были просто нарезанными и сложенными елочкой улицами, и назывались они: улица такая-то или такая-то. В каждом из открытых окон виднелась свернувшаяся калачиком кошка, рядом с кошкой стояла герань. Может быть, это горит машина, врезавшаяся в столб? Впрочем, ее уже увезла бы дорожная инспекция. А вдруг не увезла? Прямо из-под моих ног взлетел голубь.
Лестницы постепенно начали приобретать вид обыкновенных улиц. Вскоре я вышел к фонтану, где принято назначать свидания. Брызги фонтана были очень кстати. Вокруг прогуливались туристы; некоторые из них фотографировали Замок, хорошо видный отсюда. Соотечественники - в основном пенсионеры и матери с колясками - сидели на скамейках; некоторые из них обсуждали пожар на краю Старого города. Я прислушался. Говорившие, судя по всему, знали не больше моего; некоторые из них, наверное, видели пожар сверху и теперь чувствовали себя приобщившимися к делам города.
От фонтана вниз вели две улицы: я выбрал ту, что пооживленнее. Проходя мимо лавки, где торгуют всякими оптическими товарами, я вдруг захотел купить бинокль, чтобы при первой возможности рассмотреть пожар; однако у меня не оказалось с собой требуемой суммы. Старинные телескопы, выставленные в витрине исключительно для рекламы, располагали к размышлениям на вечные темы. На углу улицы женщина продавала вчерашний выпуск городской газеты: кого-то где-то убили. Я дважды чихнул: наверное, пыль попала в нос.
Спускаясь, я спешил добраться до башни, возведенной лет двадцать назад специально для туристов; такого обзора, как на площадке у Замка, там не найти, но Старый город виден почти весь. Но примерно на полпути я почему-то передумал идти к башне и двинулся вниз через рынок. Здесь тоже говорили о пожаре, но знали не больше сплетниц, сидевших у фонтана. Во фруктовом ряду я купил яблоко и съел его.
От рынка к старинным воротам города - и дальше, через Новый город - идет тракт, называемый Монастырским. Начинаясь почти в центре Старого города, он некогда фактически обозначал городскую границу. Теперь это - чуть ли не единственная улица в Старом городе, на которой разрешено движение автотранспорта. Потоптавшись на месте, я решил идти по тракту: этот путь немного дольше других, зато отсюда видны нижние районы. Уже шесть часов; жара почти спала.
Монастырский тракт заасфальтирован и похож на улицы Нового города. Я шел довольно быстрым шагом и минут через десять мог уже рассматривать кварталы, лежащие у подножия горы, во всех подробностях. Первым, что мне попалось на глаза, оказался бронзовый князь, стоящий на месте ворот Старого города и указующий правой рукой на Новый город; исторический князь, однако ж, был левшой. Перед самым носом князя располагался супермаркет. Чуть поодаль виднелся чудом уцелевший фрагмент городской стены. Еще дальше располагался мой квартал; пожар был виден отсюда необыкновенно четко. Вокруг пожара кипела спасительная деятельность: пожарные машины, какие-то неведомые аварийные службы; пенные струи заливали огонь, но с ним ничего не делалось. Горел не соседский дом, не склад и не попавшая в аварию машина; горел наш с дедушкой дом. Я немного удивился, что полыхает так долго; впрочем, мне никогда не доводилось наблюдать мало-мальски серьезный пожар. Забавно было наблюдать за тщетной суетой пожарников. Людей, впрочем, отсюда не разглядеть; видны лишь извивы шлангов и отблески касок. А также слышен вой сирен.
Я шел легко, ни о чем не думая. Пять лет назад город был точно таким же. Только пожары случались редко. Когда мне было лет восемь, горел какой-то дом близ рынка, но дедушка тогда не пустил меня посмотреть. Теперь я мог утолить детское любопытство. То и дело поворачивая голову в сторону моего квартала, я видел пламя и дым. Мимо изредка проезжали машины; один водитель предложил подбросить меня, но я отказался. День медленно преображался в вечер, не столь еще давнюю невероятную жару сменила блаженная прохлада. Я дышал полной грудью.
Когда я добрался до места, дом уже догорал. Дедушка отрешенно стоял в стороне. Мне показалось несвоевременным отвлекать его от раздумий.
Осень 1997
* * *
ПОДЗЕМНЫЕ ЖИТЕЛИ
Никакого эффекта. Они не утихомирились, напротив, продолжали шуметь, не обращая внимания на окрик Зубова. Полковник стоял чуть в стороне и усмехался; он широко расставил ноги и, опираясь на трость перед собой, образовывал, таким образом, живой треножник. Зубов, подойдя к полковнику, долго что-то говорил, наклонившись к самому его уху. Полковник ничего не отвечал и продолжал усмехаться.
Перемещенные лица, окружавшие костры, сидели на земле и галдели. Они мешали спать другим перемещенным лицам. Бараки еще не были сколочены, и всем приходилось спать под открытым небом, даже охранникам. Только для офицеров поставили палатку. Полковник спал в танке. Собственно, в танке официально располагалась и комендатура. Я там не был ни разу, потому что до сих пор все формальности решались на открытом воздухе. Если вдруг начнутся сезонные ливни, придется побывать в танке.
Полковник усмехался. Зубов бегал по лагерю, пытаясь криком навести порядок. Я подошел к полковнику и спросил, не кажется ли ему, что людей следует оставить в покое, что они и так натерпелись, и натерпятся еще, и все равно не меньше трети из них умрет, так и не пройдя процедуру проверки, и вообще поручик Зубов создает не меньше шума, чем перемещенные лица, и не замолчать ли ему самому? Полковник усмехался. Он давно уже не удостаивал никого ответом, не только подчиненных, но и представителей независимых инстанций.
Зубов подбежал ко мне, проорал: что ж вы, инспектор, не наблюдаете за порядком, и побежал куда-то, я не успел послать ему вдогонку несколько слов, достойных его упрека, вполне риторического, надо понимать. В самом деле, для половины первого шум был слишком громким. Я оглядел лагерь, попробовал подсчитать, сколько костров горит передо мной, безуспешно. Зубов подозвал к себе низенького ефрейтора, видимо, решил поднимать взвод. Поручик! - крикнул я. Никакого эффекта. Поручик! Зубов повернулся, невидяще посмотрел на меня, вновь отвернулся, продолжая что-то втолковывать ефрейтору. Я быстрым шагом пошел в сторону Зубова. Перемещенные лица, мимо которых я проходил, рассматривали меня в инспекторском мундире как невиданного зверя. Приблизившись к Зубову вплотную, я тронул его за плечо. Что вам угодно, милостивый государь, нервно огрызнулся он. Поручик, мой голос был уверен и взгляд жесток, вы ведете себя как мудак, вы не умеете обращаться с подчиненными; вы слишком много суетитесь, и вас не боятся и не уважают; берите пример с полковника, он неподвижен, как усмехающаяся скала, он подобен олимпийскому богу и непостижим в этом подобии, ему нельзя прекословить, ибо он не станет и слушать ваши ничтожные возражения; вы же не можете совладать даже с охраной, которая спит, не то что с перемещенными лицами, хотя и являетесь заместителем коменданта лагеря. И я дернул свисток, висящий на шее Зубова как символ должности, сорвал его, громко свистнул. Шум по всему лагерю умолк. Я прокричал: спать, пидоры! Люди, сидящие на земле близ меня, пригнули головы и уставились на огонь. В лагере стало заметно тише. Побелевший от гнева Зубов снял перчатку и бросил в меня. Завтра утром, прошипел, в бамбуковом лесу. О секундантах ни слова, и впрямь, какие нынче секунданты.
Полковник стоял, опершись на трость, усмехаясь. К нему подошел адъютант, отдал честь, сказал несколько слов. Продолжая усмехаться, полковник побрел в строну танка.
Я не хотел возвращаться в палатку, потому что спать в эту ночь не имело смысла. Расхаживая между костров, я рассматривал тех, кто были когда-то в полной мере людьми, но еще не доказали права быть ими и далее; наконец свалился, уставший, близ одного из костров. Вокруг него сидело человек двенадцать. Большинство из них было одето в видавшую виды солдатскую форму. Одни были босы, другие - обуты в рваные сандалии. Лишь у одного на ногах были ботинки, судя по всему, офицерские, но грязные и дырявые. Его голова по-туземному была повязана платком.
Человек в офицерских ботинках что-то рассказывал, словно ни к кому не обращаясь. Он заикался. Остальные молча и незаинтересованно внимали ему. Минут десять я разглядывал звезды. В тропиках небо совсем не похоже на небо северных широт; я еще не успел привыкнуть к этому. Постепенно я, помимо желания, начал понимать отдельные слова, произносимые заикой, благо говорил он по-русски, потом слова начали складываться во фразы, фразы - в единое целое. К-когда П-перовский попал в п-плен, его п-поместили, говорил заика, в б-барак номер ч-четыре. Т-там были оф-фицеры. Т-туземцы б-берегли е-его, над-деялись, ч-что он зна-ает к-какие-то в-военные т-тайны. А-а он б-был пр-ростой лейт-тенант, н-ничего н-не знал. Н-но его б-берегли. Р-рядом с б-бараком б-был скот-тный д-двор. Т-там р-разводили с-скот. Св-виней, к-коз, к-кур. Оф-фицеров з-заставлял-ли р-работать н-на ск-котном дворе. Т-там б-было тр-рое ф-французов, ам-мерик-канец, д-два анг-гличанина, л-литовец, поляк, д-двое р-руских. П-перовский и К-кабышев т-такой. Он с-скоро умер. А-а П-перовский ух-хаживал з-за курами. Т-там б-были б-белые куры, ч-черные к-куры. А-а П-перовский п-привязался к-к ним. К-когда туз-земцы на д-день с-своей ср-раной н-независ-симости р-решили п-пленных н-накормить п-по-ч-человечески, они в-велели П-перовскому п-пару к-кур з-зарезать, б-белую и-и ч-черную. А-а П-перовский белую з-зарезал, а-а ч-черную е-ему ж-жалко ст-тало. Е-его з-за это п-потом ф-французы и л-литовец отпизд-дили. А-а к-курица ч-черная п-пропала. И в-вот сп-пит к-как-то П-перовский, отпизж-жененный. С-снится е-ему с-сначала Ук-краина, п-потом к-какое-т-то место н-на Ук-краине. П-потом е-еще ч-что-то. Т-туземцы, возд-душные з-змеи, с-собаки. П-потом т-темно. А-а в т-темноте г-голос, сп-пасибо, г-говорит, л-лейт-тенант. К-кто ты, с-спрашивает П-перовский и видит, к-как выст-тупает из т-темноты ч-черная к-курица, к-которую он уб-берег.
Голос заики начал дрожать. Мои ноги затекли. Я поднялся и стал прохаживаться туда-сюда, то удаляясь от костра, то приближаясь. Слова заики доносились до меня, но не доходили до сознания. Я слышал что-то о королевстве маленьких подземных человечков, живущих в ничтожестве и постоянном страхе, об их султане, больном и слабосильном, об их визире, вынужденном из-за неясно кем наложенного заклятия казаться людям курицей черного цвета, символизирующего - но заика не сказал "символизирующего", он сказал "з-значащего" - неизмеримую скорбь. Но заика не сказал "неизмеримую", он сказал "вечную", да, вечную скорбь. И будто бы спасенная Перовским курица и есть визирь подземных жителей. Курица взяла пленного лейтенанта за руку - но как это у нее вышло? впрочем, это был лишь сон, - и провела по каким-то коридорам, стены которых были украшены зооморфными орнаментами, но заика не сказал "зооморфными", он сказал "из з-зверей, п-птиц и рыб", он не сказал "орнаментами", он сказал "уз-зорами". И будто бы там, за этими коридорами, в ослепительных палатах лейтенанта встретили султан и подданные его, и наградили его бессмертием, ибо он просил бессмертия, и дали золотое семечко в знак бессмертия, только велели молчать о них и никогда никому не рассказывать, не то подземный народ истребится на земле, но заика не сказал так, он сказал "п-подземный н-народ п-погибнет".
Я смутно припоминал подобный рассказ, читаный мне в детстве гувернером. Стало холодно, по крайней мере для тропиков. Захотелось накинуть шинель, но тут я вспомнил, что решил не возвращаться в палатку этой ночью. Подсев почти к самому костру, совсем рядом с перемещенными лицами, я согревал руки у огня. Перемещенные лица недоверчиво смотрели на меня. Только заика никак не отреагировал на инспекторский мундир. Н-наутро, продолжал он рассказ, П-перовского п-повели к т-туземному п-подполковнику н-на д-допрос. Т-тот п-потребовал, ч-чтоб П-перовский р-расказал е-ему, г-где б-базируются р-ракеты р-русских. Н-не з-знаю, с-сказал П-перовский, п-потому что и вп-правду н-не знал. Т-тогда п-подполковник в-велел из-зрубить е-его саблями. П-перовского с-стали р-рубить, он к-кровью истекал, н-но не ум-мирал. А-а т-туземцы р-решили, ч-то это к-какая-то т-тайна союз-зников, к-как они воинов т-такими д-делают к-крепкими. И п-подполковник ск-казал, ч-что, м-мол, не б-будем т-тебя убивать, л-лейт-тенант, а-а б-будем в-вытягивать из т-тебя ж-жилы п-по од-дной и к-кожу сд-дирать п-по кусочку, ес-сли н-не ск-кажешь, к-как они вас т-так ус-строили. И П-перовский исп-пугался. Эт-то, г-говорит, не н-наши, эт-то з-здесь в-вот т-такие п-подземные ч-человечки, а-а од-дин из н-них обернулся к-курицей, н-но все это с-сон. Т-туземцы з-засмеялись, а-а п-подполковник п-покраснел, от-ткуда, м-мол, з-знаешь, с-сука, н-наши т-туземные л-легенды. Я, г-говорит, в Ок-ксфорде уч-чился, н-не т-то ч-что ты, с-свинья р-русская, м-миф от пр-равды от-тличу. И ст-тали т-тогда из П-перовского ж-жилы т-тянуть. Вдр-руг г-гром р-раздался, н-наши п-подошли, лагерь вз-зяли. П-положили П-перовского в л-лазарет, а-а ночью п-приснилась е-ему ч-черная к-курица, г-говорит, п-предал, м-мол, т-ты, лейт-тенант, наш н-народ, т-теперь м-мы все п-погибнем, н-но ч-что уж т-тут п-поделать. А-а утром н-нашла сестр-ра у д-дверей л-лазарета от-торванную к-куриную голову, ч-черную, а-а д-доктор ск-казал, м-мол, т-туземцы, д-дикое племя, в ж-жертву ж-животных приносят, а-а м-может, и людей. А-а ост-талось ли у П-перовского з-золотое семечко, я н-не зн-наю.
Заика умолк. Перемещенные лица начали укладываться спать. Заика снял с головы платок, и я увидел, что он скальпирован. Было бы глупо здесь оставаться. Я встал и пошел не глядя куда. Ноги несли меня к воротам лагеря. Полуспящий охранник недовольно оглядел мою приближающуюся фигуру, но, различив в свете прожектора мундир, лениво отдал честь и открыл ворота, сказав, проходите, господин инспектор. Я шел в бамбуковый лес. Лучше заранее знать место своей смерти, потому что я не буду стрелять и поручик Зубов убьет меня.
Ноябрь 1998
* * *
ТЕАТРАЛЬНАЯ ПРОМЫШЛЕННОСТЬ
Следовательно, исходя из вышеизложенного, мне повезло, как никому, я торжествую и на коне. Требовать ли документов в подтверждение - вот вопрос. Большие стремные бюсты непошитых женщин препятствуют моему проходу, преодолев их, а потом в лаврах, потом в венчиках из роззз, победителем окажусь, только так. Здравствуйте, Катя. Здравствуйте (а где - его нет и не будет - почему же так - да вот так - ну, я все равно посижу, чаю выпью - садитесь, пейте - давай на ты - давай), как дела? Хорошо. Что значит хорошо?
Ну, хорошо может обозначать что угодно, сама понимаешь. Сама понимаешь. Пауза. Большие стремные бюсты, уже говорил, если осмотреться по сторонам - еще хуже, какой-то гипс, барельефы, кусочки ткани, обмылки, палки, крючки, здоровенные такие, металлические, с заточенными концами, костюмы, парики, псевдолюди из папье-маше, веревки, кусочки тканей, обмылки, немотивированное железо, опилки, вообще дерево. И значит, свет горит, и горячий чай. Через улицу (окно, четвертый этаж) - ментура, отделение, спортзал для ментов-качков, а они пять минут тренируются, потом пиздят (по сотовому или так). Здравствуйте, Света, как дела? Здравствуйте. Входит рабочий с деревянной свиньей за спиной.
Я ненавижу актрис, говорю я, я ненавижу актрис за их прямоту и правду-матку, за все эти дела я ненавижу актрис, а вас, типа, люблю. Бутафорши смеются. Опять разливаем. Итак, говорит К. Итак, говорю я, я ненавижу актрис, ja, ja. Бутафорши смеются. Входит А., такой, как всегда. О чем речь? Об искусстве, Андрюш, об искусстве. Смеется. Меня еще не скоро отсюда выпишут? Вахта поменялась (т.е., типа, не скоро). Я ненавижу актрис (стул покачнулся, несколько капель пролито на пол, никто якобы не заметил). Я очень люблю театр. Тут тебе и вешалка и все такое. Сортир бесплатный, опять-таки. Ха-ха. Ну, мастерские (ну!!!). Ха-ха. Не ха-ха. К. и С. недовольно поглядывают на часы. Меня еще не скоро отсюда выпишут? Ха-ха. Опять разливаем. Димка-а!!! Я не пью сегодня. Чего так? Не дает ответа, уходит с деревянной свиньей за спиной. Они так подрабатывают (говорит А.), ходят с ней, сто рэ в час. Реклама, типа, блин. Опять разливаем. Что ж она не кончается (это я)? К.: я не буду. А.: на троих. С. и я (одновременно): ну да. Стакан лишний. Димка-а!!! Он ушел (со свиньей). Я: Андрюш, разливай на троих. Делим. Еврейский бильярд. С.: главное, чтобы начальство не пришло. А.: оно на четвертый этаж не поднимется. Не умеет оно этого. Пауза. Менты за окном ширяются эйчем. Мы обсуждаем проект нектр. изд. Опять разливаем. Я ненавижу актрис!!! Успокойся. Нет, ну правда, понимаешь, у меня самого матушка режиссер, она меня дрючит ежевечерне, но она умная, а актрисы, они вообще, бум-бум, одни эмоции. Гонишь. Нет, правда. Гонишь, гонишь. Опять разливаем. Свет, будешь? Да. И Катя вдруг изъявляет желание присоединиться, она, кажется, перешла в необходимую фазу, и я предвкушаю - если не нажрусь, мы поедем туда-то и туда-то, за тем-то и за тем-то, огнь лужковских фонарей будет освещать наш путь (если я стрельну у А. сотню, а я по такой мазе стрельну, поймаем тачку, помчимся), и служители гибэдэдэ будут отдавать нам честь за просто так. Хуя! Ты, блядь, уже бухой, говорю я себе. И вообще ты в гостях. Опять разливаем. Главное, не сблевануть.
Я родился и вырос в театрально-киношной семье. Мне привычны утомительные брутальные диалоги за все про все, разборки в связи с разн. рода постановками (по принципу шкуры неубитого медведя). Один раз (мне соответственно лет 5-6) матушка ведет меня в театр, где она несколько лет тому назад прозябала (помрежем, кажется). В театре играют глухонемые. Заслуженный пидор РСФСР Евг. Харитонов поставил там однажды своего рода шабаш (в лучшем смысле этого слова). Но я не про то. Я пришел и сел, но меня встали и повели за кулисы. Там повсюду висели отвратительные канаты и трапеции, софиты раздражали меня, бесконечность коридоров вызывала рвоту. Вот, это мой сын. Ой, ка-акой малчык!!! Меня все полюбили, отныне я был знаком (на дружеской н.) со всеми здесь. Клевый малыш посетил обиталище муззз, единственное на весь Советский Союззз. Щастье. Меня децил загримировали, мне дали надеть маску злодея, я пописал в театральном нужнике. Я д.б. щаслив! Я б. щаслив. Театр тааакая клееевая хренннь. Потом мы смотрели спектакль про рабочих и обезьян, как они побеждают всяких гадов. Мы пережили катарсис. Через много лет выяснилось, что рядом с театром живет мой будущий-бывший (смотря из какой временной точки смотреть) одноклассник Ш.Н., основатель самой плохой в России (sic!) фолк-рок-группы (тогда он там не жил, позже переселился, но именно туда, в самую тютельку). Это меня повергает в прострацию. Хотя я на Первомайской не так уж и много выпил в своей жизни (мог бы и больше).
Я ненавижу актрис! Ну ты че, ты че? Опять разливают, мне стараются поменьше (и правильно в общем-то, хотя и обидно, зато здраво и соответствует стандартам административного кодекса). Выпили. Занюхать хайрами А., выдохнуть, не сдохнуть. Входит Д. с каким-то говном. А вот и Димка!!! Положи говно сюда. Кладет.
Они, блядь, там на сцене турадот-шмурандот, но это не спасет их от моего вселенского негодования, они будут повержены, они будут повержены, разливай, я ненавижу актрис, они будут повержены.
К. садится за машинку и строчит клоуна.
Конец января 2000
* * *
СТРОИТЕЛИ
Всякий раз они оказываются правы. Собственно говоря, правота есть некое неотъемлемое их качество, как броненосность у броненосца, зимородность у зимородка, дикобразность у дикобраза. Можно было бы возразить: они обладают теми инструментами, которых ты не имеешь, поэтому победительность их, основанная на изначальном неравенстве, предопределена. Но возражения не принимаются, т.к. нечем, нечем принимать возражения, нет такого органа, чтобы их, возражения, принимать.
Собаки, хочу я крикнуть, когда вижу эти лица, на которых написаны десять заповедей и тридцать статей всеобщей декларации прав человека вместе с преамбулой. Эти лица принадлежат строителям. Они пришли, чтобы отключить в моем доме воду, газ и электричество, выжить меня из моего дома, разрушить мой дом. Им не очень-то и нравится разрушать чужие дома, просто это неизбежное следствие их врожденной правоты. Каждое утро я прохожу мимо выкопанных ими рвов. Строители сидят на ржавых трубах и поедают мясо бездомных животных, что попали в их жадные лапы. В грязных лужах шипит карбид.
Если бы я вздумал совершить подвиг нигилизма, указав строителям их настоящее место, уверен, на следующий же день дверь моего дома украсила бы грамота с буквально следующей надписью: Теперь у нас развязаны некоторые руки. И через два или три часа мой дом был бы разрушен.
Поэтому я прохожу мимо. Это будет продолжаться до тех пор, пока я не обнаружу забор, окруживший мой дом целиком и полностью, не оставляющий мне даже щели. Тогда я подойду к их вагончикам и прокричу: вы пришли на нашу землю, захватчики, так делайте свое дело до конца, вашего немытого и вонючего конца.
2000
* * *
ЖАРА, ГРОЗЫ И ЗАМОРОЗКИ
В городе было сначала жарко и душно, потом сыро и дождливо, потом опять жарко и душно, потом опять сыро и дождливо. Никто не мог сказать ничего хорошего об этом лете. Некоторые, если не все, чувствовали себя пренеуютно.
Чувствовали себя... весьма неуютно. Чувствовали себя так, как будто некая невидимая тяжесть, способная... Некая невидимая тяжесть... Этим летом многие чувствовали себя совершенно отвратительно. Лето не удалось. Этим летом... После жары и духоты, сменившихся сыростью и непрерывными дождями... После тяжелого лета настала еще более невыносимая осень. То, что случилось...
Переменчивое лето, за ним - переменчивая осень. (Любое событие обусловлено климатом, как замечено романтиками.) Следует заметить (однако, тем не менее, все же), что (так или иначе) наступление осени никогда не было в числе фактов, каковые могут явиться для кого-либо неожиданностью. Следует заметить, что наступление осени само по себе - явление ординарное, однако обстоятельства... Не сама осень (впрочем) была ужасна, не погода, не холодный ветер и проливные дожди, а то, что...
- Ты читал что-нибудь подобное?
- Нет.
- Почему же ты берешься утверждать, будто книга эта тривиальна и... ну, сам знаешь...
- Видишь ли...
- Не вижу.
Словно не заметив ежедневной наскучившей остроты:
- Видишь ли, есть нечто порочное в самой возможности обсуждать подобный вопрос. Если бы мы жили в мире, где вещи ценны сами по себе...
- Бог ты мой, "если бы мы жили в мире..."!..
- ...в мире, где вещи ценны сами по себе, мы не задумывались бы о подобных вопросах.
- О каких "подобных вопросах"?
- Ну... сам знаешь... о тривиальности, повторении, обманутых надеждах, затертости, штампах, о...
- Да, да, понимаю, успокойся. Вот еще, смотри...
- Вот так вот.
Смеются. Слышно, как старые часы на кухне бьют два часа.
- "О подобных вопросах"!.. А думал ли ты...
- Ну-ка, ну-ка?..
- ...о подобных ответах, а?
- Что ты хочешь сказать?
- Ну... например, тебе не хочется говорить со мной, но ты говоришь, потому что привык говорить со мной, даже когда тебе этого не хочется.
- Это не так, ты же сам знаешь.
- Я для примера.
- С примерами следует быть осторожным. Можно такое сказать...
- Ну, завелся...
- Ладно, ладно. Ты погоду на завтра слушал?
- Дожди, говорят. Вот еще, посмотри.
- Что там?
- Вот... на соседней странице...
- Я давно ждал именно этого.
- А ты "тривиально"!
- Там так, а здесь этак. Раз на раз не приходится.
- Вот и погода так же. Спать пора, вставать рано.
- Это правда. ("И тогда закричали они и побежали оттуда прочь, будто дано им было увидеть со стороны, каковы они на самом деле..." - стр. 214; Пекин, 1924, перевод наш.); то, чему... То, что следует за дождями, за холодным ветром - затишье, в котором... То, что страшнее дождей и ветра - молчание природы перед наступлением... Молчание природы, эта тишина, которая непредумышленно... И суета человеческая не может заглушить ее. (Шерлок Холмс говорил Уотсону: "Я уверен... что в самых отвратительных трущобах Лондона не совершается столько страшных грехов, сколько в этой восхитительной... сельской местности". Они переехали границу Хэмпшира. "На протяжении всего пути, вплоть до холмов Олдершота, среди яркой... листвы проглядывали красные и серые крыши ферм". Чуть раньше Холмс заметил, покачав головой: "Они внушают мне страх". Он говорил об уединенных фермах: "Представьте, какие дьявольски жестокие помыслы и безнравственность тайком процветают здесь из года в год". Уотсон воскликнул: "О Господи!". См. "Медные буки"; пер. Н. Емельянниковой.)
В маленьком домике на берегу речки. Невдалеке от маленького домика находился пруд. Дом стоял в двух километрах от поселка, на берегу речки. С другой стороны пруда стояла заброшенная... В стороне от дома проходила заброшенная одноколейка. Метрах в ста от дома располагался пруд, наполовину заболоченный. Она приехала дня на два раньше. Когда все остальные приехали, она уже была там; сказала, что приехала на два раньше. (- А выводы, выводы?
- Не говори глупостей.
- Почему в тебе столько ненависти? Не ломай карандаш, что он тебе сделал? Возьми себя в руки!
- Сколько можно...
- Успокойся!
- ...учить меня, а?!
- Успокойся.
За окном гроза, где-то не очень близко. Молнии. Грома почти не слышно.
- Тебе еще почти половину выправлять, а ты уже злишься.
- Ты посмотри, посмотри...
- Ну, молния.
- "Ну, молния..."!) Железнодорожный кассир показал впоследствии, что группа молодых людей направилась в сторону леса. Лесник, встретивший группу молодых людей, был пьян и впоследствии не ручался, что сможет опознать кого-либо из них. Следователь, потирая виски, пятый раз читал материалы дела. Следователь, потирая виски, смотрел в окно: гроза. Головные боли мешали следователю вникнуть в материалы дела. Пригласите кассира, сказал следователь. Кассир с интересом разглядывал кабинет. Кассир показал, что группа молодых людей направилась в сторону речки, вероятно, к хутору. Кассир показал, что не решился бы опознать кого-либо из молодых людей. Следователь, потирая виски, сказал: пригласите кассира. Конвоир доставил задержанного. Будем запираться, спросил следователь. Следователь встал, подошел к кассиру, наклонился над ним: будем запираться? Кассир потупился. Кассир сказал: я не буду запираться, если это облегчит мою участь. Я скажу чистую правду, если это облегчит мою участь. Я не решусь опознать кого-либо из молодых людей, направившихся в сторону болота, даже если это облегчит мою участь. Следователь сказал: доставьте задержанного. Кассир сидел потупившись. Следователь протянул кассиру лист бумаги и сказал: пишите все, что знаете. Кассир написал: я чистосердечно раскаиваюсь. Я признаюсь в совершенных мной правонарушениях. Я прошу следствие и суд учесть мое чистосердечное раскаяние. Я не берусь опознать кого-либо из этих молодых людей. Лесник написал: я чистосердечно раскаиваюсь. Я не берусь опознать кого-либо из этих молодых людей.
Тихо и спокойно здесь. Даже гроза не кажется чем-то пугающим. Немного холодно, но можно затопить печку.
"Здесь тихо и спокойно", - заметил старик. "Да". Они были немногословны, сколько их было, четверо, пятеро или даже шестеро. Она приехала раньше них, чтобы подготовить дом. Потом двое останутся в доме, чтобы вести наблюдения, а остальные, и она в том числе... Все они, вместе с ней, отправятся в лес вести наблюдения; только двое останутся в доме - на всякий случай. "Вот и дом, - сказал старик. - А мне еще идти далеко, километров пять". "Заночевали бы у нас, скоро стемнеет", - предложил один из них. "Да нет, пойду я. Лес хорошо знаю, не заблужусь". Они попрощались, и старик побрел дальше. Она открыла им дверь и спросила: "Ну что?" "Завтра", - ответил казавшийся самым старшим из них, будто в этом слове был заключен какой-то высокий смысл. "Завтра", - произнес один из них, коренастый, темноволосый. Он сказал это так, что она побледнела. Он сказал это так, что все на миг задержали дыхание.
Она открыла им дверь, но они не торопились войти. "Ну что?" - спросили они. "Завтра", - ответила она многозначительно. "Завтра", - ответила она будто бы равнодушно. Стемнело. Вдалеке была гроза. Бесшумные зарницы освещали горизонт. Она пустила их в дом.
(Кое-кто занес в блокнот: "Я сочинил роман об астрономах, но ленюсь записать его. Астрономы - это не профессия, не род деятельности; это склад характера, ума и душевных способностей, в сущности, не имеющий ничего общего со звездами. Почему же астрономы? Это не так просто. В древности люди поднимались на высокие холмы и смотрели в ночное небо, тщась сосчитать бесчисленные точки на нем. До Гиппарха неисчислимость звезд на небе и песчинок на морском берегу представлялась равно абсолютной; позже эти неисчислимости утратили соразмерность. Одна неисчислимость неисчислимее другой - таково основание европейского сознания, да и европейского ли только? И вот представим, что есть некоторое количество людей, берущих на себя смелость совершить нечто, доселе неподвластное человеку. Это не полет в космос, не путешествие во времени. Мне вообще хотелось бы избежать научно-фантастического пафоса, да и ненаучно-фантастического тоже. Литература - не способ сведения счетов с более удачливыми носителями позитивного (или любого другого) знания, это - способ сведения счетов с самим собой, тем или иным манером. Роман должен выйти довольно значительным по объему, и я почти отчаиваюсь, когда представляю объем работы". На следующей странице книжки: "К.Е. - 212-55-02. О.Ю. - 491-30-72. А.Ю. - 276-13-43. И.Р. - 210-77-08. В пятницу, в 17.00, у первого ваг. С газетой в руках, ср. роста, с бородой". Потом какие-то абстрактные чертежи, похожие на те, что автоматически рисуют во время телефонных разговоров или официальных докладов.)
Наутро они отправились в лес. Там их обнаружили через несколько дней - совершенно целыми и невредимыми, но сильно помолодевшими и словно преображенными. Казалось, сияние исходит от каждого из них. Любые попытки вступить с ними в разговор оканчивались неудачей - они всячески демонстрировали нежелание общаться. К этому времени грозы прекратились, зато ударили холода (- Что это там, вдали?
- О чем ты?
- Разве не видишь?
- Нет.
- Ну, ну, смотри же...
- Ах, это...
Долго смеются.), даже пошел снег. Через день обнаружили и ее - в километре от них. Ноа не изменилась, но также отказывалась от общения. Впрочем, через два-три месяца психиатры добились того, чтобы ноа подавала знаки руками; знаки тем не менее были простейшими: "да", "нет", "не хочу", "не знаю".
Домик, стоявший в двух километрах от поселка, оказался совершенно пустым, как если бы люди не жили в нем несколько лет. Ее обнаружили в доме, стоявшем в двух километрах от поселка. Ноа ничего не знала о судьбе остальных и вообще утверждала, что никогда их не видела. Двое, найденные в одиноко стоявшем доме, были погружены в летаргический сон; несмотря на все усилия, разбудить их так и не удалось. Ноа появилась на станции, близ поселка, через три месяца. Страшный мороз должен был бы убить ее - на ней было лишь очень легкое летнее платье. Первым ее заметил кассир. Кассир узнал ее по фотографии, которые разослали по всей округе. Ноа стояла, ожидая поезда, но поезда ноа не дождалась. Ноа, казалось, была счастлива. Первым ее заметил кассир, когда ноа подошла к кассе и твердо сказала, протягивая десятку:
- Пожалуйста, дайте билет до Нижних Котлов.
Август 1998
Данила Давыдов
Еще почитать его произведения вы можете здесь: http://www.vavilon.ru/texts/prim/davydov0.html
|